Софрон Данилов - Бьётся сердце
— Вам что-нибудь нужно от меня, любезнейший? — ровно спросила она Кылбанова и даже слегка улыбнулась, глядя в его глазки-щёлочки. — Если бы я была мужчиной, то за ваше любопытство попросту набила бы вам физиономию. — Улыбка её стала ещё шире. Всю свою боль и ярость она выплеснула на этого случайно подвернувшегося дурака. — А теперь отойдите…
— Гы! — только и сказал Кылбанов от неожиданности; по инерции он тоже продолжал улыбаться, со стороны могло показаться, что у окна любезно беседуют двое добрых знакомых. — Гы! — повторил Кылбанов и попятился. — Чтой-то вы… прямо уж, не ожидал от вас, признаться…
Но она уже отвернулась к окну, краем глаза успев заметить, как Аласов, поддерживая Унарову под руку, пошёл к двери. Не оглянулся…
Аласова в десятый класс повёл сам директор.
В классе было шумно. Фёдор Баглаевич попытался было добиться тишины, но без успеха. Махнув рукой, он стал скороговоркой объяснять, что и кто Аласов, назначенный к ним классным руководителем.
— Значит, до ноября, — как бы про себя, но достаточно громко прокомментировал кто-то с задних парт; в классе захихикали.
— Это кто там? А-а, всё тот же Монастырёв! Ну-ка встань, голубчик! Опять за старое! Так-то ты начинаешь новый учебный год?
— Точно так, — без тени смущения поднялся с последней парты долговязый парень.
— Дерзишь? — растерянно спросил директор.
— Дерзу, — серьёзно ответил Монастырев.
Аласов молча наблюдал жалкие педагогические усилия Фёдора Баглаевича. Наконец закрылась дверь за директором, класс зашумел ещё пуще, потом стал утихать. Безучастная фигура нового учителя, глубоко задумавшегося о чём-то своём, невольно заинтересовала всех. Тише, тише, и вот в классе воцарилась уже совершеннейшая тишина, когда слышно стало, как царапается берёзовая ветка в окно.
Учитель всё молчал.
— Почему же до ноября? — наконец спросил он негромко, словно подумал вслух. — Не до октября или января, а именно до ноября… Это ты, кажется, столько мне отмерил?
Монастырев снова поднялся над партой, теперь уже совсем неохотно, всем своим видом говоря, ну, чего привязались, жизни нет никакой.
— Почему ноябрь, спрашиваю?
— Ноябрь — конец первой четверти. Что же тут непонятного? А больше одной четверти у нас классоводы не держатся.
— Что так?
Парень иронически пожал плечами:
— Выбиваются из сил, должно быть. Силёнок не хватает…
Он явно красовался перед классом. Лица ребят застыли в немом восхищении — во, даёт!
— Хорошо объясняешь, — отметил Аласов. — Наверно, чувствуешь себя ухарем-молодцом? Эк учителю-то режешь! Сам чёрт тебе не брат, а? Не дождёшься перемены, чтобы в коридоре распушить хвост: видели, как я нового учителя срезал? Любишь погарцевать? Признайся, девчонок ещё и теперь за косы таскаешь?
— Таскает! — пискнула какая-то толстушка. — Проходу не даёт…
Лицо Монастырёва, утратив бравое выражение, стало заливаться краской. Он маялся на виду у класса: и сесть без разрешения учителя не смел, и стоять ему было неловко. Зыбки бывают симпатии толпы, перед коей лицедействуешь! Вслед за толстушкой ещё кто-то пустил шпильку в недавнего кумира: «Верно, Юрче только дай повыставляться».
Аласов поспешил усадить бунтаря на место, чем, надо думать, уберёг его от окончательного падения в глазах общества. Но, чтобы поставить точку, он всё-таки присовокупил в его адрес:
— Очень ты унылый человек, Монастырёв. Этакий шалун-переросток… Многократно осмеян, но всё-таки жив курилка. Специально сидишь на задней парте, до десятого класса сохранил непосредственность третьеклассника. Неужели самому не скучно в этой роли, а, Монастырёв? Ну да ладно. Давайте всё-таки и делом займёмся.
Класс ответил учителю сочувствием. Каждый сегодня шёл в свой последний, в десятый класс, впереди предстоял труднейший год. Аласов хорошо понимал: если умело поддержать этот порыв, можно многого достичь.
— А что касается классного руководства… — сказал он, — то буду я у вас руководителем не до ноября или февраля — а до конца учебного года. Летом провожу вас кого куда. Кого в институты…
— …Кого в коровники навоз чистить, — продолжил за него кто-то.
Класс, только что такой деловой, грохнул смехом.
Аласов не успел заметить, откуда пущена в него шпилька, это был уже не Монастырёв. Нет, далеко не просто здесь, как могло показаться с первого взгляда! Не в одном Монастырёве дело. Однако не было смысла отвечать на реплику, вновь заводить педагогическую обработку, выявлять остряка, толковать о чистке коровника, как о деле почётном… Не за этим он шёл к десятиклассникам, взрослым людям. Здесь нотация нередко срабатывает совсем не в том направлении, какого желаешь.
— Значит, так. Как уже известно, преподавать я вам буду историю СССР…
IV. Вечер. Девичьи слёзы
Аласов узнал её по чётким шагам, не оборачиваясь. Помедлил, ожидая.
— «Он шёл, опустив на грудь голову, полную противоречивых мыслей», — засмеялась Майя, догнав и тронув его руку — жест, свойственный только ей: так ласточки прикасаются к воде, всего лишь на миг, чтобы тут же взмыть. — «Самое поразительное, говорил он себе, что я так и не понял, кем же я теперь руковожу…»
— Правда, не понял, — ответил Аласов, подивившись, как точно она угадала; честное слово, именно об этом он и думал сейчас, пытаясь разобраться в минувшем дне.
Они пошли рядом. Прохладой тянуло по земле. В глубокой предвечерней тишине с другого конца деревни долетал звон железа.
— Мои подопечные, насколько я понимаю, в прошлом году забаву себе придумали — классоводов выживать, — заговорил Аласов. — На лёгкий хлеб в этом классе рассчитывать не приходится. Школа в целом? Что же, вполне образцовая школа, доброй своей славе соответствует… Что улыбаешься? Или не образцовая?
— Образцовая, образцовая, сам увидишь… Ты ведь не на один день к нам?
— Навсегда, Маечка. Если, конечно, на то твоя воля будет…
Майя шутки не приняла. Лицо её построжало и потемнело. Она вдруг сказала с обезоруживающей прямотой:
— А я бы на твоём месте сюда не приезжала. Нечего тебе здесь делать.
— Загадками говоришь. Как понимать прикажешь?
— У них ведь семья, Серёжа. Дети…
— Какие дети?
— Ну, у Надежды… У Надежды и Тимира Ивановича. Серёжа, разве молодость можно вернуть? И разве у тебя есть право разбивать чужую семью?
Аласов прямо-таки опешил.
— Погоди, Майя Ивановна, ты какую-то чушь несёшь. Дети, семья разбитая… Неужели ты вправду думаешь, что я приехал у Пестрякова жену отбивать?
— Не одна я так думаю.
— Ещё лучше! Однако на всех дураков, прости меня… Но ты-то!
— Я видела… — сказала она тихо, — Я ведь видела, как вы сегодня встретились. Какой ты был, когда она вошла…
— Ладно, Майя Ивановна. Хватит мне на сегодня небылиц. «Встретились, вошла»…
— А Лиру, их дочку, ты видел?
— Дочку?
Да, он видел сегодня их дочь. Делая перекличку, дошёл до фамилии «Пестрякова». Перед ним встала из-за парты высокая девочка с полными губами, с кудряшками на висках. Будто сама Надя! Непостижимое чудо природы — столько лет прошло, и вот она снова стоит перед ним — такая же, как тогда у речки под вербами, как в час прощания. Догадавшись наконец сказать ей «садитесь», он ещё добрую минуту просидел, уставившись в журнал и приходя в себя. «Ты видел их дочь?» — спросила Майя. Ему бы ответить на это какой-нибудь незначащей шуткой, перевести разговор, но он пробормотал:
— Да, видел… Пойми меня, Майя. Я, конечно, думал об этом, когда собирался сюда. Но я и тогда был уверен, и сейчас: всё в конечном счёте пройдёт. Ведь в нас самих этот конфликт давно разрешён. И это главное.
— Ты думаешь, разрешён?
Они шли теперь рядом, ольховой веточкой он сшибал головки засохших репейников. Говорить Майе было нелегко, но отступаться она не хотела.
— Ты думаешь, всё прошло? Конечно, я не судья ей. Но до сих пор не могу понять, что случилось с нею тогда. Надя и Тимир Иванович Пестряков! Даже в шутку нельзя было предположить. Помнишь, как мы над ним потешались — этот шевиотовый костюм, золотые очки… И вдруг в Якутск — я училась тогда в пединституте — доходит слух: Надя с Пестряковым! Я не поверила. Мы ведь с ней подруги были, сколько она мне о тебе, о вашей любви рассказывала! Но я человек прямой, взяла и всё-таки написала ей, как и полагается подруге: мол, представляешь, какая дурацкая сплетня. И не получила ничего в ответ. Приезжаю на каникулы, первым делом бегу к ней. От неё самой правду услыхала — всё равно не верю! Она мечется по комнате, всё мне о бедах войны, всё какие-то несусветные глупости: жизнь, дескать, проходит, от Сергея писем нет… Потом вдруг будто взорвалась, глаза злые: «Не лезь, — кричит, — в мою душу, ни в чьих советах я не нуждаюсь». Упала на кровать, заревела в голос: «Поздно, поздно…» Хотела я её успокоить, ерунда, мол, никогда не поздно. Такая я тогда рассудительная дева была! И вдруг вижу на шишечке кровати — галстук мужской… Висит мужской галстук на её девичьей кровати. Этого самого Тимира Ивановича принадлежность! Действительно, поздно было лезть со своими советами. Ушла я, на том дружба и кончилась. Сколько лет работаем вместе, а друг друга не замечаем. Правда, однажды… Праздник какой-то был, собрались учителя на вечеринку, вино, песни. Надежда Пестрякова в ударе была — уж так она плясала, так распевала! Я вышла во двор, на лавочке присела, гляжу, и она тоже. От вина или ещё от чего, она вдруг ко мне на грудь, с откровениями. А мне не нужны её откровения, для меня она что есть, что нет.