Джон Голсуорси - Сильнее смерти
Джип посмотрела на маленькую дочку, которая только один раз возбужденно подпрыгнула и теперь стояла молча, только глаза ее перебегали от матери к конюху и губы полуоткрылись. Джип подумала: "Прелесть моя! Никогда ни о чем не просит".
- Ну что ж, Петтенс, купите пони.
- Да, мэм, очень хорошо, мэм. Прекрасный вечер, мэм!
Он удалился, ковыляя: ему приходилось ставить ступни чуть ли не под прямым углом к голени. На ходу он думал: "Два-то фунта у меня в кармане!"
Через десять минут Джип в сопровождении дочери и Оссиана вышла на обычную вечернюю прогулку. Но пошли они не наверх, к холмам, как всегда, а в сторону реки, к тому месту, которое у них называлось "пустошью". Это были два покрытых осокой луга, разгороженные насыпью, на которой росли дубки и ясени. У перекрестка, где сходились луга, стоял старый каменный сарай с проломом! в стене, который зарос плющом до самой тростниковой крыши. Это место, затерянное среди полей пшеницы, лугов и буковых зарослей, казалось, жило какой-то собственной жизнью; его любили звери, птицы, и маленькая Джип недавно видела здесь двух зайчат. На дубе с еще негустой листвой сидела кукушка и куковала; они остановились и смотрели на серую птичку, пока та не улетела. Птичий гомон среди безмятежного покоя, золотисто-зеленые листья дубков и ясеней, выглядывающие из травы полевые цветы - болотная орхидея, сердечник, кукушкин цвет - все это наводило Джип на размышления: как непостижим тот дух, который кроется за плотью природы, за этой прозрачной улыбкой жизни, то и дело угасающей и снова возникающей из небытия! Пока они стояли у сарая, какая-то птица пролетела над ними, делая широкие круги и пронзительно крича. У нее был длинный клюв и острые крылья, казалось, птицу тревожило их присутствие. Маленькая Джип сжала руку матери.
- Бедная птичка, правда, мам?
- Да, детка. Это каравайка. Может быть, ее друг ранен.
- А что такое друг?
- Птица, с которой она живет вместе.
- Она боится нас?
- Давай пойдем, посмотрим, что с ней приключилось.
Каравайка все летала над ними с пронзительным криком. Маленькая Джип предложила:
- Мам, давай поговорим с ней. Мы ведь не хотим ее обидеть, правда?
- Конечно, нет, милая. Но боюсь, что бедная птичка совсем дикая. Попробуй, если хочешь.
Нежный голосок маленькой Джип присоединился к крикам каравайки, таким жалобным в тихом спокойствии вечера.
- О, гляди! - сказала Джип. - Она опускается к самой земле - у нее там гнездышко. Не станем подходить, хорошо?
Маленькая Джип отозвалась приглушенным голосом:
- Там у нее гнездышко.
Они тихонько отошли к сараю, а каравайка все летала и кричала у них за спиной.
- А нам хорошо, мам: наш друг ведь не ранен, правда?
Джип ответила, вздрогнув:
- Да, дорогая, нам очень хорошо. Ну, а теперь пойдем пригласим дедушку к нам обедать.
Маленькая Джип запрыгала. Они спустились к реке. Уинтон уже два года жил в гостинице у реки. Он отказался поселиться вместе с Джип - он только хотел всегда "быть под рукой", когда понадобится ей. Он вел простой образ жизни в этой простой сельской местности: ездил верхом с Джип, когда Саммерхэй оставался в Лондоне, размышлял над тем, как укрепить положение дочери, посещал фермеров и, наконец, подчинил себя целиком прихотям маленькой Джип. Его внучке уже пора было начать учиться верховой езде момент, в некотором роде священный для человека, жизнь которого была почти лишена смысла без лошадей. Глядя на отца и маленькую Джип, которые шли, держась за руки, Джип подумала: "Отец любит ее не меньше, чем меня".
Обедать в одиночестве в гостинице было сущим наказанием для Уинтона, хотя он тщательно скрывал это от Джил; поэтому он охотно принял их приглашение.
В Красном доме, кроме рояля, не было ни одной из вещей, которые окружали Джип в доме мужа. Здесь были белые стены, мебель старого дуба, висели репродукции с любимых картин Джип. Отношения с Саммерхэем сложились у Уинтона хорошие, но ему было приятнее всего оставаться с дочерью наедине. В этот вечер он был особенно доволен - с некоторого времени она казалась ему какой-то необычно печальной и рассеянной.
- Мне хотелось бы, чтобы ты больше встречалась с людьми, - сказал он.
- О, нет, отец!
Увидев ее улыбку, он подумал: "Нет, это не "зелен виноград". В чем же тогда дело?"
- Ты ничего не слышала за последнее время о Фьорсене?
- Нет, ничего. Кажется, он снова выступает в Лондоне в этот сезон.
- Ну и пусть его... - "Значит, и это ее не волнует! Но что-то тут все-таки есть". - Я слышал, Брайан делает успехи. Мне говорили о нем на прошлой неделе как о наиболее обещающем молодом кандидате во всей адвокатуре.
- Да. Он прекрасно работает. - Уинтону почудился подавленный вздох. Как по-твоему, отец, Брайан очень изменился с тех пор, как ты его знаешь?
- Пожалуй, он стал чуть менее веселым.
- Да. Он разучился смеяться.
Эти слова были сказаны ровным, тихим голосом, но они поразили Уинтона.
- Трудно сохранить способность смеяться, - ответил он, - когда день за днем приходится выворачивать наизнанку людей, большинство которых - дрянь.
Шагая домой при лунном свете, он снова вернулся к своим мыслям и пожалел, что не поговорил с ней начистоту. Надо было сказать: "Послушай, Джип, ты всерьез беспокоишься насчет Брайана? Или, как многие люди, сама придумываешь себе неприятности?"
За последние три года Уинтон, сам того не сознавая, стал более неприязненно относиться к собственному классу и более дружественно, чем прежде, к беднякам, Он посещал батраков, мелких фермеров, лавочников, оказывал им при случае маленькие услуги, одаривал детей монетками. Он, разумеется, не догадывался, что они не могли позволить себе проявлять бескорыстие. Он видел только одно - они были уважительны и приветливы с Джип, и это располагало его к ним в той же мере, в какой его все больше раздражали два или три богатых местных землевладельца, не говоря уж о тех выскочках, которые жили в собственных виллах вдоль реки.
Когда Уинтон впервые появился здесь, самый богатый из землевладельцев человек, с которым он был знаком много лет, - пригласил его на завтрак. Он принял приглашение, заведомо рассчитывая выяснить обстановку; при первой же возможности он упомянул о дочери.
- Она увлекается цветами, - сказал он, - и возле Красного дома теперь великолепный сад.
Жена его приятеля пробормотала с нервной усмешкой:
- О, да! Да, да, разумеется...
Последовало неловкое молчание. С тех пор Уинтон, встречая своего друга и его жену, здоровался с ними с ледяной учтивостью. Разумеется, он приезжал к ним в гости не за тем, чтобы добиться их визита к Джип, а для того, чтобы дать им понять, что нельзя безнаказанно относиться с пренебрежением к его дочери! Светский человек с головы до ног, он прекрасно знал, что женщину, которая живет с мужчиной, не будучи его женой, никогда не признают люди, претендующие на роль хранителей устоев; для них Джип останется даже за пределами того сомнительного круга, к которому причисляются люди, разведенные и заново вступившие в брак. Но даже светский человек не застрахован от некоторого донкихотства; и Уинтон был готов ради дочери сражаться с любой ветряной мельницей. Докуривая последнюю сигару на сон грядущий, он подумал: "Много бы я отдал, лишь бы вернуть старые добрые времена и иметь возможность потрепать этих добродетельных выскочек".
ГЛАВА II
Последний поезд прибывал только в одиннадцать тридцать, и Джип прошла в кабинет Саммерхэя, над которым была их спальня. Она ужаснулась бы, если бы узнала о переживаниях отца. У нее не было никакого желания встречаться с людьми. Условия ее жизни часто казались ей идеальными. Она была избавлена от людей, которые ее не интересовали, от пустых светских обязанностей. Все, что у нее есть, - настоящее: любовь, природа, верховая езда, музыка, животные, общение с простыми людьми. Чего еще можно желать? Часто ей казалось, что книги и пьесы о страданиях женщин, оказавшихся в ее положении, фальшивы. Если любишь, чего еще хотеть? Либо эти женщины лишены гордости, либо они любят не по-настоящему! Недавно она прочла "Анну Каренину" и после этого не раз говорила себе: "Что-то здесь не так - словно Толстой хочет заставить нас поверить в то, что Анна втайне мучилась угрызениями совести. Кто любит, тот не испытывает укоров совести".
Она даже радовалась тому, что любовь принуждает ее к уединению; ей нравилось быть одной и жить только для него. Кроме того, уже сами обстоятельства ее рождения поставили ее вне так называемого общества; а теперь и ее любовь - вне законов этого общества, совершенно так же, как в свое время любовь ее отца. Гордость ее бесконечно выше, чем их высокомерие. Как могут женщины ныть и жаловаться только потому, что их изгнали из общества, и пытаться снова войти в него, хотя их туда не пускают? А если бы Фьорсен умер, - вышла бы она замуж за своего возлюбленного? Что бы это принесло нового? Она не стала бы любить его больше. Она предпочитает, чтобы все оставалось, как есть. А что касается его, то она не уверена, думает ли он так же, как она. Он ничем не связан, может оставить ее если она ему надоест! И все-таки разве он не чувствует себя даже более связанным, чем если бы они поженились, - несправедливо связанным? Такие мысли, или скорее тени мыслей, делали ее в последнее время необычно печальной, и это было замечено ее отцом.