Джон Голсуорси - Этюды о странностях
Он часто рассуждал о науке - о медицине, например, и придерживался того здравого убеждения, что все ученые преследуют какие-то корыстные цели; сам он доверял им лишь в той мере, в какой они могли быть полезны простому здравомыслящему человеку. Разумеется, он широко пользовался последними достижениями в области гигиены и санитарии, транспорта и связи, новейшими антисептиками и разными машинами, позволяющими экономить время, а все наблюдения, научные исследования и теории считал чистейшим вздором.
Он не выносил слова "гуманность". Ни один здравомыслящий человек не станет причинять страдание, да еще самому себе, от него меньше всего можно ждать такой нелепости. Но надо же считаться с реальными жизненными фактами и защищать свои интересы и свою собственность. Он писал по этому поводу в газеты, пожалуй, чаще всего и был вознагражден, потому что в передовицах находил постоянные ссылки на себя: "Здравомыслящий человек не склонен идти на риск, к которому неминуемо привел бы сентиментальный подход к данной проблеме..."; "В конечном счете при решении этого вопроса мы должны обратиться к умеренности и здравому смыслу простого человека..." Он-то ничего в жизни не страшился так, как обвинения в сентиментальности. Если он оказывался свидетелем жестокого поступка, это задевало его не меньше других, и он спешил выразить свое неодобрение. Но в этом не было ничего сентиментального. А вот поднимать шум и возмущаться так называемыми жестокостями, которых он сам не видел, - это уж действительно "сантименты"; к тому же для этого требовалась некоторая доля воображения - вещь, которой он доверял меньше всего на свете. Какой смысл расстраиваться из-за того, что не касается тебя лично; ведь это еще, пожалуй, приведет к каким-нибудь общественным выступлениям, которые нарушат твой покой. Он не был, однако, паникером и, в общем, твердо верил, что пока в стране есть такие люди, как он, с трезвым взглядом на вещи, он может спокойно жить в своем пригороде и не бояться никаких серьезных потрясений.
В отношении женского вопроса он давно уже занял вполне здравую позицию: он последует за большинством, торопиться некуда. По его мнению, все здравомыслящие мужчины (и здравомыслящие женщины, если таковые существуют, в чем он иногда сомневался) поступят точно так же. Скорее инстинктивно, чем сознательно, он понимал, что, действуя так, ничем не рискует. Ни один человек - во всяком случае, ни один здравомыслящий человек - не сдвинется с места, пока не сдвинется он, сам же он не сделает шага; пока не зашевелятся они; Таким образом, его позиция была в высшей степени разумна. И он гордился тем, что, судя по выступлениям представителей партий, церкви и прессы, вся страна была с ним заодно. Он часто говорил своей жене: "Мне совершенно ясно, что, пока страна этого не захочет, у нас никогда не будет всеобщего избирательного права". Он воздерживался, однако, обсуждать этот вопрос с другими женщинами, убедившись, что им не удавалось сохранять спокойствие, когда он развивал перед ними свою здравую точку зрения.
Он даже представить не мог, как бы обошелся без него суд присяжных, где его обычно избирали старшиной. И с неизменным удовольствием выслушивал неизменно обращаемые к нему слова: "Джентльмены, как люди здравомыслящие, вы, конечно, тотчас убедитесь, насколько несостоятельно по всем пунктам все, что было сказано моим уважаемым коллегой..." Его в равной степени ценили обе стороны и даже сам судья, и он начинал скромно подумывать, что только здравомыслящий человек представляет собой истинную ценность и уж, во всяком случае, только он может о чем-то судить.
А что стала бы делать без него страна? В какие тартарары скатилась бы она в политике, искусстве, законодательстве, религии! Ему казалось, что только он и спасает ее от бесчисленных, угрожающих ей катастроф. Как часто, запутавшись в софизмах и противоречиях, она взывала к его помощи! И разве он хоть раз подвел ее со своей несложной философией здравомыслящего человека: "Следуйте за мной, а остальное приложится"? Никогда! И всякий раз - читал ли он газету, сидел ли в театре, слушал ли проповедь или речь - он всюду находил свидетельства почтения к себе. Он считал себя обязанным оставить свой портрет потомству и собирался как-нибудь попозировать художнику; то и дело он поглядывал в зеркало, чтобы укрепиться в этом намерении. И всякий раз он втайне радовался тому, что он там видел. Из зеркала глядело лицо, которое внушало полное доверие и даже в некотором роде восхищение. Никакого блеска, ничего эксцентричного, резкого или бросающегося в глаза; никакой особой одухотворенности, глубины, смирения или страсти; и ни признака гордости, упорства, чрезмерной доброты, никаких возвышенных чувств или печати призвания; самое простое лицо: с крупными чертами, со здоровым румянцем и выразительными, чуть навыкате глазами, - именно такое лицо, какое он должен и хотел бы иметь, - лицо здравомыслящего человека.
СВЕРХЧЕЛОВЕК
Перевод А. Поливановой
Хоть он еще не сказал своего слова, но нимало не сомневался, что скажет. Это был лишь вопрос времени. В принципе он, конечно, не одобрял того, что называлось "добиться признания". Он, пожалуй, никого так не презирал, как признанные великие авторитеты. На его взгляд, их успех означал верх идиотизма, корыстолюбия и самодовольства. Ведь это значило, что они сумели угодить достаточно большому числу таких же невежд и продажных идиотов. Все эти великие жрецы науки, все эти так называемые гении оскорбляли его здравый смысл. Их затхлые, ни для кого не новые открытия ничего для него не значили. Он их всех раскусил. Само их существование возмущало его. Правда, время от времени кто-нибудь из великих отправлялся на тот свет, и справедливый гнев нашего героя несколько стихал перед лицом всепримиряющей смерти. Когда такой гений переставал коптить небо, он уже не вызывал к себе такой непримиримой ненависти. Можно было даже признать, что после него остались кое-какие крупицы, а с годами они разрастались в великое наследие; и тут он сравнивал оставшихся в живых презренных ученых мужей с тем, кто, по счастью, умер, и сравнение было всегда не в пользу живых. По правде говоря, мало кто из живущих удостаивался его снисхождения. Они для него не существовали, просто не существовали. Что представляли собой все эти так называемые "великие" художники, писатели, политические деятели? Его губы под длинным носом кривились в язвительной улыбке. Этого было достаточно: от их славы ничего не оставалось, - для него, во всяком случае. До чего же наивны их рассуждения об искусстве и всевозможных преобразованиях! Как все это безнадежно и непоправимо устарело! Как все это поистине заслуживало уничтожающей критики его пера и слова!
Ибо он знал, что призван спасти искусство, литературу и политику своей страны. И он снова и снова начинал издавать газету или сотрудничал в уже существующих газетах, которые должны были помочь осуществить его миссию. Им удавалось протянуть несколько месяцев, иным даже несколько лет, прежде чем передать последний судорожный вздох гения. Но до чего же чисто они мели, пока были новы! С высоты, недоступной никаким порокам так называемой человеческой природы, они мели и мели и сотрясали воздух, пока внезапно не обнаруживалось, что нечем дышать. И как близки, как непостижимо близки они были к тому, чтобы вместо всего этого мусора предложить свои подлинные законы искусства и жизни! Еще какой-нибудь месяц, год, еще одна хорошая чистка, и они этого добьются. И вот тут-то, с последним взмахом метлы, он и скажет свое слово! Наконец-то они дождутся человека, который даст им настоящую философию, настоящую творческую мысль, - человека, чьи стихи и картины, музыка, проза, драма, проекты преобразований произведут всеобщий переворот! И тогда он покинет эту отслужившую свою службу газету и, посоветовавшись сам с собой, создаст новый орган.
Уж эта-то газета будет основана на самых незыблемых принципах. Прежде всего никакой терпимости, никакой пощады никому! В прошлый раз они слишком многое прощали. Они щадили некоторые имена. Больше этого не повторится, довольно! Этих невежд и шарлатанов надо прикончить раз и навсегда. А вместе с ними - в огонь всю общественную структуру с ее прогнившими догмами искусства, религии, социологии. На этот раз он не потерпит пустоты, он найдет, чем все это заменить. Теперь будет самое время показать и объяснить тайное биение пульса будущего, которое пока открылось ему одному. Каждый лист газеты будет пронизан пламенем, неотразимым, красноватым пламенем гения. Это будет грандиозное излучение. И, накинув на свое тощее тело изодранный плащ, он начинал все сызнова.
В первых трех номерах он разнесет все до основания и благоговейно уготовит пути грядущему. В четвертом номере он соберет все свои силы, чтобы нанести сокрушительный удар по всему фронту и отбить все злобные контратаки смертельно уязвленных жрецов и апостолов прошлого; на этот сокрушительный удар будут брошены все силы на страницах пятого, шестого, седьмого и восьмого номеров. В девятом номере он заявит о своей готовности выполнить положительную программу, которая была обещана в первых номерах. В десятом он скажет, что если разложившееся общество не поддержит его героические начинания, оно так и не увидит гения. В одиннадцатом номере он учинит небывалый разгром и в двенадцатом испустит дух.