Томас Манн - Лотта в Веймаре
Мы потому вспомнили о "Королевском высочестве", что "положительное решение проблемы" хочет дать и роман "Лотта в Веймаре", это несравнимо более зрелое и значительное произведение, одна из крупнейших и бесспорных удач Томаса Манна. И все же некоторые аналогии напрашиваются...
И то и другое произведение принадлежат к жанру "воспитательного романа". "Королевское высочество" - один из последних, несколько анахронических трактатов о "воспитании государя"; "Лотта в Веймаре", по сути, повествует о "воспитании художника", вернее, о "воспитании художником". Художник, по мысли Томаса Манна, учит нас "гармонии", согласно с самим собой, "дружески братскому доверию к своей природе, к своим прирожденным способностям", учит нас соизмерять "равно заложенные в нас духовные и природные начала".
Но этот призыв - соизмерять заложенные в людях духовные и природные силы - звучит в трактовке Томаса Манна не только абстрактно, но и достаточно двусмысленно. Ведь рядом с "прекрасной гармонией" может существовать и "убогая гармония" - соизмерение своих умственных и нравственных устремлений с рабским, униженным своим положением в обществе. За чтением "Лотты в Веймаре" не раз возникает вопрос: уж не этой ли "гармонии" должен научить нас художник? Во всяком случае, автор дает известный повод к такому пониманию "примера искусства". Ведь им вложена в уста Гете следующая тирада: "Господа и слуги, верно; но то были богом учрежденные сословия, достойные каждое на свой лад, и господин умел почитать то, чем он не был, богоданное сословие слуг..."
Правда, Томас Манн противопоставляет этим благочинным мыслям здравое возражение камердинера Карла:
"- Не знаю уж, ваше превосходительство, в конце концов нам, малым сим, все же приходилось горше. Нам нельзя слишком полагаться на уважение богоданного сословия знати.
- Пожалуй, ты прав, Карл. Как мне с тобой спорить? Ты держишь меня, твоего господина, под гребенкой и раскаленными щипцами и можешь рвануть мне волосы или прижечь меня, лишь только я начну возражать. Поэтому разумнее попридержать язык".
Но другое утверждение Гете Манн оставляет не поколебленным встречной репликой (поэт высказывает его в беседе с сыном Августом о предстоящем маскараде):
"- Сбоку, в цепях, медленно пойдут две женщины, красивые и благородные, ибо то Боязнь и Надежда, закованные в цепи умом, который и представит их публике как заклятых врагов человечества.
- И Надежду тоже?
- Непременно! С не меньшим правом, чем Боязнь. Подумать только, какие нелепые и сладостные иллюзии она внушает людям, нашептывая им, что они будут некогда жить беззаботно, как кому вздумается, что где-то витает счастье".
Итак, как следует из приведенного отрывка, "гармония", "согласие с самим собой" должны внедряться в сознание людей художником в стабильном мире, не в новом обществе, преображенном революционной волей народа. Искусство тем самым не ведет, не разрушает старое, не указывает высокие исторические цели, а выступает как сила, сглаживающая и примиряющая. Недаром Ример характеризует искусство как "всеиронию", как "моральный нигилизм", как всеобщее равнодушие к добру и злу, ибо "всерьез к страданиям мира оно не относится".
Повторяем: если автор "Лотты в Веймаре" полагал, что это - гетевское решение социальной и житейской проблемы, он жестоко ошибался. Более того, это, как позднее с достаточной очевидностью оказалось, не было даже решением писательской совести самого Томаса Манна, как ни глубоко внедрились в него иные антидемократические буржуазные предрассудки.
Гитлеризм и вторая мировая война, навязанные народам заправилами "третьей империи", заставили писателя радикально пересмотреть свои позиции и, в частности, свои взгляды на сущность и назначение искусства. В замечательной статье 1945 года "Германия и немцы" Томас Манн страстно осудил реакционные тенденции немецкой истории и немецкой культуры. В романе "Доктор Фаустус" он с мукой, но с тем большей отвагой восстал против антинародного искусства эпохи империализма, против декадентского эстетизма, идущего рука об руку с реакционной варваризацией политической и культурной жизни современного капиталистического мира; более того, он в "Фаустусе" вплотную подошел к нелегко давшейся ему, буржуазному интеллигенту, мысли о неотложности социалистического переустройства общества ради спасения всего, чем справедливо гордилось и гордится человечество.
Насаждать "гармонию" в насквозь порочном обществе искусство не может уже потому, что "само нуждается в освобождении", в "побратимстве" с простым человеком.
Эти мысли еще не утвердились в сознании автора "Лотты в Веймаре". Но Томас Манн медленно продвигался к пониманию истинного назначения искусства уже и в этой книге. Прежде всего тем, что так решительно в ней осудил склонность немцев к преклонению перед любым "кликушествующим негодяем... который обращается к самым низменным инстинктам, оправдывает их пороки и учит понимать национальное своеобразие как доморощенную грубость", - слова, явно метившие в Гитлера! Любопытно, что оппозиционные круги нацистской Германии не раз приводили это изречение, приняв его за подлинное высказывание Гете.
Но, конечно, "Лотта в Веймаре" дорога читателю не как ступень в развитии мировоззрения Томаса Манна, а безотносительными, бесспорными ее достоинствами. В этой книге - вопреки тогдашней (а впрочем, и никогда до конца не преодоленной) классовой ограниченности автора - ожил "в исчерпывающей полноте деталей" замечательный кусок истории со всеми его драматическими конфликтами, ожил творческий мир величайшего немецкого поэта, стал нам более понятен и близок. Для знатоков, сверх этого, составляет совсем особое наслаждение слышать точно воссозданный голос Гете, произносящий то хорошо известные, то вовсе неведомые слова и мысли. Замечательно, что даже то, с чем ты не соглашаешься, что признаешь ошибочным, здесь, вложенное в уста Гете или Римера, кажется характерной чертой конкретной психологии отошедших в прошлое лиц и эпохи.
Это, конечно, только художественная иллюзия. Но ее надо приветствовать! Ведь читатель вправе усматривать в художественном произведении смысл более глубокий и верный сравнительно с тем, который хотел вложить в него автор. К этому поощряет нас сама природа искусства.
Н.Вильмонт
Сквозь дружный гром рожков
Наш голос смелый
Опять взнестись готов
В твои пределы.
В твоих мирах живя,
Душа беспечна.
Будь жизнь долга твоя,
Держава - вечна!
"Западно-восточный диван"
Глава первая
Магер, коридорный веймарской Гостиницы Слона, человек весьма начитанный, однажды в погожий сентябрьский день 1816 года пережил волнующее и радостное событие. Хотя, казалось бы, ничего из ряда вон выходящего не случилось, ему на мгновение все же почудилось, что он грезит.
В этот день около восьми утра с почтовым дилижансом из Готы, остановившимся у заслуженно известного заведения на Рыночной площади, прибыли три женщины, в которых на первый взгляд - да, пожалуй, и на второй не было ничего особенного. Их отношения друг к другу определялись без труда. Это были мать, дочь и служанка. Магер, уже приготовившийся к приветственным поклонам, стоял у сводчатого входа и смотрел, как привратник высаживал двух первых из кареты, в то время как служанка, по имени Клерхен, прощалась с почтальоном, за долгий путь, как видно, пришедшимся ей по вкусу. Тот, искоса поглядывая на нее, улыбался - вероятно, при воспоминании о своеобразном наречии, на котором болтала путешественница, - и с насмешливым вниманием следил, как она, кокетливо изгибаясь и не без жеманства подбирая юбки, слезала с высоких козел. Вслед за тем он дернул шнур от болтавшегося у него за спиной почтового рожка и весьма выразительно затрубил на потеху мальчишкам да нескольким ранним прохожим.
Дамы все еще стояли спиной к подъезду, наблюдая, как отвязывают их скромный багаж. Магер, в своем черном, наглухо застегнутом фраке и высоком стоячем воротничке, повязанном линялым галстуком, ждал, покуда, уверившись в сохранности своих пожитков, они не направились к двери. Тут он поспешил им навстречу, семеня длинными ногами в узких обтягивающих панталонах, и склонился перед ними с видом заправского дипломата, причем на его сырного цвета лице, обрамленном рыжими бакенбардами, заиграла обязательнейшая улыбка.
- Здравствуйте, друг мой, - произнесла старшая из женщин, довольно полная дама лет под шестьдесят - не менее, в белом платье, с черной шалью, накинутой на плечи, в нитяных митенках и высоком чепце, из-под которого выбивались пепельно-серые вьющиеся волосы, некогда бывшие золотистыми. - Нам нужно помещение для троих; комната для меня и моей дочки (дочка тоже была не первой молодости, лет около тридцати, с каштановыми буклями и в платье с рюшем вокруг шеи, изящный носик матери повторился у нее более остро и резко очерченный) и комнатка неподалеку для нашей горничной. Можем ли мы на это рассчитывать?