Онелио Кардосо - Онелио Хорхе Кардосо - Избранные рассказы
Но человек-власть не верит. Он внимательно оглядывает всех присутствующих и затем, повернувшись к официанту, безапелляционно изрекает:
— Нарушение порядка.
— Но здесь действительно не произошло ничего особенного, — раздается несколько голосов.
Тогда возрождается из пепла пострадавший.
— Вот этот оскорбил меня, — говорит он.
И тут, несмотря на волну протестов, человек-власть, возвысив голос и перекрыв шум, констатирует:
— Скандал в публичном месте. Следуйте за мной.
И вот человек в дымчатых очках покорно, словно на казнь, двинулся вперед, за ним следом, с просветленным лицом, оскорбленный — наконец-то справедливость восторжествовала! — и позади всех полицейский мундир. Теперь мне удается увидеть человека-власть, прямо в лицо, и тогда я замечаю, что он не только внушителен, но и безнадежно кос.
1965.
Павлин
(Перевод Г. Степанова)
Взрослые снисходительно улыбались, когда я подъезжал к дому верхом на палочке, хотя это была почти взаправдашняя лошадь, не хуже отцовской, — и пусть у нее тряпичная голова, а вместо глаз — стекляшки.
Возвращался я всегда той же самой дорогой, которой шли настоящие лошади: между стеной дома и дощатым забором.
В такие моменты я был очень похож на отца, когда тот приезжал с поля, или на Бруно, восседавшего на своей кобыле, рядом — бидон молока, поставленный в плетенку; на того самого Бруно, у которого на правой руке не хватало трех пальцев, так что он вынужден был управляться клешней, состоявшей только из большого и указательного.
Я гордо вел лошадь иноходью в самый конец Двора, туда, где находилась конюшня, привязывал ее и задавал корм; от нее исходил такой же запах, как от лошади отца или кобылы Бруно. Все происходило именно так, когда голова моя переполнялась впечатлениями от путешествия по зеленой дороге к дому.
Но в другие дни — иначе.
Тогда и лошадь была тем, чем она была на самом деле: самой обыкновенной палкой, и голова была занята только одной мыслью — как напугать павлина. Потому что я по-настоящему ненавидел его.
Правда, моя ненависть не шла ни в какое сравнение с той, которую испытывала мама — владелица сада, судя по проклятиям, срывавшимся с ее уст. Чтобы уразуметь причину такой ненависти, мне нужно было повзрослеть лет на двадцать — тридцать, но ведь разом это не происходит: годы тянутся ужасно медленно, особенно когда тебе всего девять.
И вот в такие дни я весь настораживался, лошадь моя не цокала копытами, шла тихонечко, крадучись; я старался застать павлина врасплох и так напугать, чтобы он одним махом перелетел через забор и убрался восвояси.
Всякий раз, когда мне это удавалось, я был как бы ближе к матери, бегом бросался искать ее и, едва переводя дух, сообщал:
— Мам, я пугнул павлина и прогнал его из сада.
И потом садился верхом на лошадь, сияя от удовольствия, и туго натягивал веревочные поводья чтобы умерить пыл благородного животного.
Если же я почему-либо задерживался и приезжал поздно, то мог быть уверен, что павлин уже в саду и топчет его ужасно некрасивыми пепельно-серыми когтистыми лапами.
И правда, павлин мял гвоздику, ломал кустики вербены, выкапывал цветочные луковицы.
А мама принималась жаловаться и браниться. Худо было не то, что она наговаривала в те минуты плачущим голосом, который бередил мне душу, а то, что все это надолго. Мама сердилась на павлина и четыре дня, и целую неделю, это было видно даже по тому, как она застегивала нам матросские костюмчики: нетерпеливо и нервно.
Но бывало, павлин распускал хвост, и тогда какая-то неведомая сила заставляла меня замереть на мгновение, прежде чем вспугнуть его. Потому что птица превращалась в чудесный сине-голубой камень, огромный драгоценный камень, переливающийся всеми цветами радуги, или в какой-то гигантский цветок, равного которому не было в нашем саду, и раскрывался этот цветок только для меня одного. Опустив вниз трепещущие крылья, павлин вычерчивал на пыльной земле две тонкие бороздки.
В такие минуты я видел в птице все то прекрасное, что годами откладывалось в тайниках моей памяти.
Сверкающее зеркало реки и темные бездонные заводи, ясные утра, вечерние облака, серебристый след, который оставляет улитка, ползущая по плите тротуара, удары молота о наковальню и — особенно пронзительно-синие оконца, вдруг открывшиеся в темном небе после доброго дождя.
Я мог долго-долго смотреть на это чудо и не уставал снова и снова удивляться тому, что уже некогда видел и что прочно осело в моей памяти.
Но надо было спешить: мать в любую минуту могла появиться и с криками обрушиться на павлина.
Я вдруг приходил в себя, махал руками и гнал птицу из сада. Но при этом думал: видела ли мама хоть раз павлина таким.
Конечно же нет.
Тот, кто хотя бы однажды видел, как он распускает хвост, тут же простил бы ему и длинные когти, и пепельно-серые лапы. И еще я думал, что, раз увидев его таким, мама тоже должна была бы ощутить красоту жизни, красоту, которая годами откладывалась в ее памяти.
И потому мне казалось: если бы однажды вечером я заговорил с нею, и рассказал бы ей все, что мог рассказать, и она могла бы понять меня, я сказал бы ей и вроде бы даже сказал:
— Мам, павлин иногда весь расщеперивается, дрожит, распускает хвост…
Но она меня не слышала, ее тонкие руки без устали орудовали спицами и совсем преображались от быстрых движений.
Тогда я умолкал, и дни шли, похожие один на другой.
И однажды настал последний день.
Я подъезжал уже к самому дому верхом на лошади, когда увидел павлина. Накануне лил сильный дождь, и, наверное, от этого павлин был прекрасен, как никогда.
Он гордо вышагивал посреди сада, а в тот день в руке у меня была палка: лошадь, проделав долгий, утомительный путь, плелась кое-как, и надо было ее подхлестывать.
Палка была сухая и короткая, ею я постукивал по деревянным бокам лошади — в таком длинном путешествии не обойтись без того, чтобы не подгонять лошадь; и так получилось, что я не остановился ни на секунду полюбоваться павлином, а сразу крикнул и запустил в него палкой.
Я готов был поклясться тогда, да и теперь, что швырнул палку просто в сторону павлина. Но она, причудливо перевернувшись несколько раз, попала ему прямо в затылок, как раз когда он распускал хвост. Птица упала на бок мертвая, бездыханная.
И в этот момент из дома раздался крик:
— Что ты наделал!
Я обернулся и увидел всех: маму, отца, брата, Сусану. Они впервые испытали то, что испытывал я: изумление прогнало ненависть.
С тех пор прошло много времени, но я помню, как когда-то, в детстве, по-настоящему плакал.
1966.
Лихорадка
(Перевод С. Вафа)
Все началось с малярийного комара. Вернее, с самки малярийного комара, прилетевшей из мангровых зарослей, где если и не было воды, то была самая обыкновенная сырость, а не зловонная, прогнившая жижа на полу под большими тусклыми лампами.
Комар прилетел оттуда, снизу, потому что ветер утих и потому что ему хотелось жить.
Рука, огрубевшая от солнца и селитры, прикрытая рукавом старой, изодранной в пути рубахи, упиралась в проволоку между колючек.
Вылетая из зарослей, комар уже знал о руке. Едва он уселся на кожу, почти отвесно приподняв кверху брюшко, чтобы вонзить острый хоботок в тело, как почувствовал легкую дрожь, пробежавшую по руке. Но он отлично понимал, что эта дрожь не может помешать ему. Хуже было с такими животными, как лошадь, которая устраивает у себя на коже настоящее землетрясение. Не то что человек. Человек почти не чувствует укуса. Он обнаруживает его только тогда-когда комар уже улетает, пузатый и неуклюжий.
Комар сосал до тех пор, пока не насытился, а по том взлетел, снова направляясь к мангровым зарослям. Взамен крови, наполнившей его желудок, он выпустил через тот же хоботок содержимое своих слюнных желез: жидкость, которая служит проводником еще более простейшим существам, чем сам комар. Тем, что, попадая в кровь, проникают в красные кровяные тельца и изнутри пожирают их, давая жизнь другим, подобным себе.
Но человек узнал об этом только через пятнадцать дней после того, как все случилось.
В тот день он, как и в предыдущие месяцы, сжимал в руке винтовку, устремив взгляд в сторону берега, откуда в любой момент могли послышаться шаги или просвистеть пули.
Сначала он почувствовал головную боль. Она подкралась к нему внезапно, и теперь у него ломило в висках. Потом его бросило в озноб и стало так лихорадить, что приклад винтовки застучал о камни. Но он не слышал этого стука: лязг собственных зубов заглушал его. Пот — холодная влага смерти, — минуя губы, градом стекал по всему телу. Забыв о том, что надо смотреть в сторону берега, скрючившись, охваченный приступом лихорадки, человек продолжал бессознательно и бесцельно прижимать к груди винтовку.