Антанас Шкема - Белый саван
Женщина тащит Мартинукаса за руку, взгляд ее устремлен в небесную синь, шнурок на левом ботинке развязался и теперь волочится по земле, дергается, мешает.
…Эти дома из гранита давят. Подруги-гимназистки много болтают и оскорбительно смеются. Какие-то офицеры с закрученными лихо усами слоняются вокруг их пансиона. Девушки бросают из окон записки, по ночам ворочаются в постелях и томятся — смятые простыни, одеяла соскальзывают на пол. Учителя в глухих черных мундирах злобно объясняют непонятные вещи. И она учится, учится, учится. Летом — степи, отец, курганы, сумасшедший танец при свете звезд. Осенью снова город. Она учится, а по вечерам бродит берегом реки и смотрит, как течет на юг вода. Там много-много воздуха, синего, прозрачного воздуха. Здесь и в реке гранит, гранит в облаках, гранит на лицах, очень часто хочется плакать. Эти офицеры с закрученными лихо усами произносит странные, дерзкие слова и приглашают прогуляться. Они такие же чужие, как и вечно хохочущие подруги.
И тогда появляется мужчина какой-то неведомой национальности. Он появляется как раз в тот момент, когда она стоит у реки, облокотившись на перила моста. Он говорит: «Вы не русская, как и я. Нам грустно глядеть на течение реки». И еще много других слов, теплых и приятных. Слова эти ни к чему не обязывают, поэтому она по своей воле отправляется на прогулку с тем мужчиной, она любит его худое, нервное тело, и голова его напоминает голову злой птицы. И когда отец приезжает за ней и хочет забрать ее с собой, она остервенело сопротивляется, и отец бьет ее своими сильными руками, пинает распростертую на полу, и изо рта у нее хлещет кровь. И когда отец хлопает дверью, она ползет, поднимается, тащится по улице со звериным воем и навсегда уходит к мужчине неведомой национальности. Она живет с ним, принимает католичество, у нее рождается Мартинукас…
Женщина наклоняется и заботливо завязывает на ботинке шнурок. Мартинукас с интересом наблюдает за сидящим на углу армянином. Он сидит целые дни напролет, дожидаясь, когда кто-нибудь вздумает почистить свои грязные ботинки. На краю ящика осенью обычно лежат спелые груши, а зимой и весной — сушеные фрукты. Они были спрессованы, армянин разрезал их острым ножом и продавал детворе. Теперь армянин сидит с вытянувшимся лицом, на ящике больше нет сушеных фруктов, и никто не хочет чистить ботинки. Мартинукас смотрит на исхудавшего армянина, и у него начинает покалывать в сердце. Он замечает, что отец беспокойно бегает глазами, что здесь, на Садовой, на главной городской улице, совсем мало прохожих, все они куда-то спешат, не замечая друг друга. Потом троица садится в трамвай. Мартинукас ясно видит, что устроившаяся напротив него дама в желтой шляпке плачет. Она плачет молча, со спокойным лицом, и промокает слезы кружевным платочком, легонько касаясь бледных щек.
— Он лежит у тети Марии, он без сознания, — говорит она своему соседу, толстому господину в очках с черной оправой.
— Ага, — отвечает господин.
— Пуля прошла через ребро и застряла в легких.
— Неважнецкие дела, — сочувственно поддакивает тот.
— Был таким веселым, симпатичным юношей, ведь так, Иван Матвеевич?
— Да, был, — соглашается господин и отворачивается к окну.
Трамвай съезжает с горки и, весело гремя, катит мимо зеркальных витрин, откуда напрочь исчезли товары. Многие стекла выбиты, в черные проемы магазинов назойливо проникают солнечные лучи, обнюхивают пустые полки и пропадают в мрачных углах.
В мясной лавчонке стоит гном с протянутыми руками, точно молит о чем-то прохожих. Сосисок у него больше нет. Филипповская булочная, торговавшая пирожками, заколочена досками. Исчезли пирожки с капустой, печеночным паштетом, очень вкусные пирожки с яблочным пюре, ватрушки. Мартинукас апатично водит пальцем по стеклу. Улица такая ненужная. Он снова поглядывает на плачущую даму и слышит, как она говорит толстому соседу в очках с черной оправой:
— Каждый вечер перед сном он напевал французскую песенку. Он был еще совсем ребенком, Иван Матвеевич.
— Дети всегда такие, чего уж там… — невразумительно бормочет Иван Матвеевич.
— Никак не могу забыть эту песенку, — дама вытирает крупную слезу, скатившуюся с носа.
— Дела и впрямь очень-очень печальные, — вздыхает Иван Матвеевич.
Первым разлетается вдребезги стекло у водителя трамвая, и водитель, качнувшись вправо, медленно оседает на пол. Тут кто-то истерически кричит «ложись!», и пассажиры бросаются с полированных сидений на замусоренный пол. На них сыплются стекла, и они жмутся друг к другу. На Мартинукаса наваливается толстый господин, и мальчик чувствует, как возле самой его головенки подрагивает жирное брюхо. Трамвай проезжает еще немного вперед и останавливается, видно, кто-то нажал на тормоз. Теперь пассажиры, словно по команде, высыпают на улицу, толпа ожесточенно борется за право выйти из трамвая. С этой толпой Мартинукаса выносит через дверь. Иван Матвеевич и дама в шляпе протискиваются вместе. Мартинукас падает на землю и, лежа на мостовой, слышит незнакомый свистящий звук; он видит, как отец и Иван Матвеевич бегут впереди всех, потом толстяк налетает на фонарь, ударяется лбом и опрокидывается навзничь, а отец залезает под него и утыкает свою голову в раздутый живот случайного попутчика. В этот миг Мартинукас чувствует, как чья-то рука хватает его за шиворот и тащит по мостовой, повернув слегка голову. Он наконец понимает, что его волочит по булыжнику мать. Они оба успевают одновременно рухнуть рядом с Иваном Матвеевичем. Мартинукас кладет голову на его крахмальную сорочку. На груди овальное, красное пятно, оно все разрастается, увеличивается прямо на глазах, и Мартинукас почему-то принимается истошно вопить «мама!», но материнская рука крепко прижимает его голову к этой теплой и все еще вздымающейся груди.
Выстрелы смолкают неожиданно, какие-то люди пробегают мимо, потом выстрелы уже в отдалении, и пассажиры трамвая постепенно поднимаются с мостовой. Иван Матвеевич остается лежать. Теперь он лежит как-то боком, и белки глаз поблескивают под отвесно падающими лучами солнца.
— О Боже праведный, — восклицает дама в шляпке.
— Не пойду я на мобилизационный пункт, — говорит отец. У него дрожат коленки. Он поворачивается и осторожно, останавливаясь на каждом перекрестке, движется обратно к дому.
Иша-ак
На ковре все те же отпечатки грязных подошв. Зеленый абажур весь облеплен мелкими пылинками. Комната давно не проветривалась, воздух прокисший, на спинках стульев раскиданы вывернутые пальто. Отец сидит на диване, обхватив голову руками. Мать замерла в кресле, уставилась перед собой немигающим взором. На подоконнике подремывает кошка, Мартинукас гладит ее по полосатой спине. Интересно, торчит ли Настя сейчас у окошка, размышляет он, и висят ли по-прежнему на фонарях офицеры, и чем заняты ребята, и почему родители такие мрачные? А тот толстяк, неужели — мертвый? Сосисок больше нет, пирожков тоже. Говорят, мертвецы являются за своими вещами. Страшно будет засыпать сегодня ночью. Погон все еще находится в кармане пиджачка. Мартинукас спрятал его туда после того, как отец сказал: «Пошли». А если офицер придет ночью и будет похож на стеклянного человека… С величайшей осторожностью Мартинукас приотворяет окно — родители сидят к нему спиной и ничего не видят — и быстро вышвыривает злосчастный погон во двор. Когда Мартинукас закрывает окно, раздается скрип.
— Иша-ак, — произносит мать.
Отец молчит. Мартинукас вздрагивает. Кошка сладко дремлет с прижмуренными глазами.
— Иша-ак, — повторяет мать.
Отец поднимает голову.
— Чего тебе?
— Иша-ак, — слово какое-то тягучее, и при этом оно шипит. Взгляд у матери по-прежнему немигающий, она уставилась в одну точку и смотрит. — Он скачет. Конская грива — белые молнии. Степи, степи. Иша-ак — так зовут коня. Ты сегодня смешной, Антанас.
— Что?! — Отец вскакивает с дивана, останавливается перед ней, но мать как сидела, так и сидит, не шелохнется, глядя мимо отца в стену.
— Ты так смешно тыкался этому человеку в живот.
— Смешно? Да они же стреляли. Сама вон ползала по мостовой.
— Да, я ползала. Да, Нукаса тащила. Чтобы мальчик наш остался жив. А ты прятался от страха.
Отец носится по комнате прыжками.
— Господи! Ты в своем уме? Да я ж полз впереди, чтобы вы знали, куда ползти.
Он прекращает бегать и с довольным видом распрямляется.
— По весне река разливается. Кони забредают по колено и стоят. Солнце весной зеленоватое. Иша-ак — лучший конь в отцовском табуне. Мой брат на нем ездил.
Отец медленно подходит к матери, склоняется, дотрагивается до ее руки, мать вырывает руку, на лице ее гримаса гадливости.
— Что с тобой?
— Не трогай. Ты трус, а я люблю тебя.