Джозеф Конрад - География и некоторые исследователи
Думая об этом, я вижу молодого, исхудалого, светловолосого человека в изорванной рубашке и бриджах, который, задыхаясь, лежит в тени гигантского африканского дерева (неизвестной породы), а из травяной хижины ближней деревушки выходит милосердная чернокожая женщина, неся ему выдолбленную тыкву с чистой, холодной водой, - простое средство, совершившее, по его словам, подлинное чудо исцеления. С другой стороны, Центральный Судан предстает передо мной совершенно по-другому, в облике уверенного в себе человека с острым взглядом, в длинном плаще и тюрбане, медленно подъезжающего к глинобитным стенам африканского города, все взбудораженное население которого хлынуло к воротам, чтобы поглядеть на чудо: это доктор Барт, опекаемый лордом Пальмерстоном и субсидируемый британским министерством иностранных дел, приближается к Кано, еще ни разу не открывавшемуся взору европейца. Но сорок лет спустя в этот же город въехал со своей свитой мой друг сэр Хьюз Клиффорд, губернатор Нигерии, для торжественного открытия колледжа.
Должен признаться, что я без особого воодушевления читал это известие и рассматривал многочисленные снимки в иллюстрированных журналах. Образование - важная вещь, но для меня доктор Барт по-прежнему заслоняет горизонт. Подобным же образом никакие монументы, воздвигнутые всевозможными строителями империи, не могут изгладить во мне память о Дэвиде Ливингстоне.
Слова "Центральная Африка" вызывают в моем представлении образ старого человека с обветренным добрым лицом и острой седой бородкой, устало шагающего во главе крохотного отряда своих черных приспешников вдоль окаймленных тростником озер; путь его устремлен к той туземной хижине у истоков Конго, где он и умер, до самого своего последнего часа не расставаясь с ненасытным желанием найти верховья Нила. Эта страсть превратила его в конце жизни из великого исследователя в беспокойного странника, который не хотел больше возвращаться домой. Вознесенный высоко среди пребывающих в вечном блаженстве мучеников воинствующей географии, увековеченный в Вестминстерском аббатстве, он может позволить себе теперь без горечи усмехнуться над своими роковыми заблуждениями исследователя, Дэвид Ливингстон, фигура европейского значения и, вероятно, самый почитаемый из всех объектов моего юношеского географического энтузиазма.
Только один раз энтузиазм этот вызвал насмешки моих школьных приятелей. Однажды, приставив палец к самому центру белого в то время сердца Африки, я заявил, что когда-нибудь побываю там. Приятели задразнили меня совершенно справедливо. Я сам был пристыжен тем, что скатился к такому пустому бахвальству. Ведь ничто не могло быть несбыточнее самых фантастических моих помыслов. Однако факт остается фактом: лет восемнадцать спустя жалкий пароходик, которым я командовал, стоял на причале у берега африканской реки.
Все было темно под звездами. Все белые, находившиеся на борту, спали, кроме меня. Я рад был постоять в одиночестве на палубе и мирно выкурить трубку после тревожного дня. Чуть приглушенное ворчание громоподобного водопада Стенли висело в тяжелом ночном воздухе над последним судоходным отрезком верхнего Конго, в то время как не более чем в десяти милях, повыше водопада, в лагере Решида беспокойно дремали еще не разбитые отряды арабов Конго. Для них день был уже окончен. Поодаль, в середине речного потока на черном островке, приютившемся среди пены взвихренных вод, слабо мерцал одинокий маленький огонек, и я благоговейно произнес про себя: "Вот оно, то самое место, о котором я хвастался мальчишкой". Огромная печаль охватила меня. Да, это было то самое место. Но возле меня не было и тени друга, чтобы разделить со мной эту неимоверно пустынную ночь, ни памяти о великом прошлом - только полные отвращения мысли о прозаическом газетном "трюке" и самой гнусной драке из-за поживы которая обезображивала когда-либо историю человеческого духа и географических исследований. Какой конец идеализированной действительности, возникшей в мальчишеских мечтаниях! Я дивился тому, как я сюда попал, потому что, в самом деле, причиной этому, был непредвиденный и представляющийся теперь невероятным эпизод в моей жизни моряка. И все же факт остается фактом: я выкурил полуночную трубку мира в самом сердце африканского континента и почувствовал себя там очень одиноким.
Но в море у меня никогда не было этого чувства. Там я никогда не бывал одинок, потому что неизменно находился в обществе. В обществе великих мореплавателей, первых взрослых друзей моих отроческих лет. Бессмертное море сохраняет в вас ощущение его прошлого, память обо всех подвигах, которые были совершены человеческой мудростью и отвагой среди его беспокойных волн. Эти подвиги вызывали во мне чувство глубочайшей преданности и, вероятно, лишь покровительству великих мореплавателей, всегда живущих в моей памяти, обязан я тому, что, не будучи ни исследователем, ни ученым, я все же получил возможность проплыть через самое сердце старинной тайны Тихого океана, через районы, которые даже в мое время были еще очень несовершенно нанесены на карты и далеко не полиостью известны.
Это произошло в 1888 году, когда судно под моей командой, стоявшее в Сиднее, принимало на борт смешанный груз для острова Маврикия - и вдруг, в один прекрасный день, все глубоко затаенные во мне мысли об исторической важности тихоокеанских исследований всплыли на поверхность. Почти не раздумывая, я сел и написал письмо судовладельцам, предлагая взамен обычного южного рейса провести судно на остров Маврикия через пролив Торреса. Я имел все основания ожидать серьезной взбучки, хотя бы за то, что отнял у них лишнее время своим неслыханным предложением.
Должен признаться, что я ждал ответа с некоторым трепетом. Ответ пришел в свое время, но вместо ожидаемого мной ворчливого начала "нам трудно понять..." и т. д. и т. д. он просто обращал мое внимание на тот факт, что "этот маршрут потребует выплаты дополнительной страховой премии", и т. п. и т. п. А заканчивался он следующими словами: "Впрочем, в целом мы не возражаем против вашего намерения провести судно через пролив Торреса, если вы уверены, что навигационный сезон еще не заканчивается и можно избежать опасностей штилей, которые, как вы знаете, по временам господствуют в Арафурском море".
Я прочел письмо и почувствовал угрызения совести. Навигационный сезон, пожалуй, близился к концу. Я не был скрупулезно честным в своей аргументации. Может быть, потому, что не верил в ее успех. А теперь мне предлагалось взять все под свою ответственность. Должно быть, мое письмо попало в контору компании "Г. Симпсон и сыновья" в счастливый день, - в романтический день. Не стану притворяться, что я раскаиваюсь в том, что уклонился тогда от строгой истины, - разве была бы так дорога мне память о моей морской жизни, если бы она не включала в себя и плавания через пролив Торреса на всем его протяжении, от устья реки Флай - и дальше, вдоль путей первых мореплавателей?
Так как сезон уже близился к концу, я настоял на том, чтобы уйти из Сиднея во время тяжелого юго-восточного шторма. И лоцман и капитан буксира были возмущены моим упрямством и поспешили предоставить меня самому себе, едва только мы отошли от Сиднея. Свирепый юго-восточный ветер подхватил меня на свои крылья, и не позже чем на девятый день я был уже у входа в пролив Торреса, названного по имени бесстрашного и молчаливого испанца, который в XVII веке первым прошел этот путь, не зная, где он, не подозревая, что по одну сторону его корабля лежит Новая Гвинея, а по другую - весь австралийский континент. Он думал, что идет мимо архипелага. Существование этого пролива в течение полутора столетий подвергалось сомнениям, оспаривалось, служило предметом ссор для географов и даже начисто отрицалось человеком с дурной репутацией, но искусным мореплавателем, Абелем Тасманом, который считал, что это - большой залив; подлинные его контуры были впервые перенесены на карту Джемсом Куком, навигатором без страха и упрека, самым замечательным по своим достижениям и человеческому облику из моряков создателей воинствующей географии более позднего времени.
Если духи умерших посещают места своих земных подвигов, то я, вероятно, находился под благосклонным покровительством трех этих теней: несгибаемого испанца, - человека такой высокой доблести, что он не удостаивает и единым словом чудовищные трудности и опасности своего плавания; упрямого голландца, который, твердо уверовав, что пройти здесь невозможно, чуть не открыл истины, отклонившись от нее лишь миль на 50; и наконец великого англичанина, сына земли, прекрасного командира и профессионального моряка, который разрешил этот вопрос наряду со множеством других и не оставил после себя ни одной неразрешенной проблемы Тихого океана. Великие тени! Все друзья моей юности!
Не без известного волнения - ведь я командовал, весьма возможно, первым и, безусловно, последним торговым судном, перевозившим груз из Сиднея на Маврикий таким маршрутом, - на рассвете я повернул корабль носом к проливу Блая и поднял столько парусов, сколько могли выдержать мачты. Вокруг меня простирались гонимые ветром, пронизанные солнцем пустынные воды, наполовину скрытые блестящей дымкой. Первое, что привлекло мой взор среди игры бело-зеленых волн, была черная точка, очень кстати отмечавшая край низкой песчаной банки. Она оказалась обломком какого-то маленького суденышка. Надеясь разобрать надпись на его корме, я слегка изменил курс, чтобы подойти поближе. Буквы уже почти стерлись. Корабль назывался "Гонолулу". Я не мог прочесть названия порта. Одному богу известна история этого судна, а ветер, должно быть, гулял вокруг достаточно долгое время, чтобы намыть на его останки спокойную могилу из того самого песка, на котором оно встретило свою смерть. 36 часов спустя, - 9 из них были проведены на якоре, - подходя к другому концу пролива, я увидел мрачный серый остов большого американского судна, лежащего высоко над водой в самой южной точке Рифов Воинов. Корабль этот находился там уже несколько лет. Я слышал о нем. Он стал легендой. Как громадное и зловещее memento mori маячил перед нами этот остов, поднятый преломлением света безмятежного дня над далекой линией горизонта, четко обрисованной заходящим солнцем.