Владимир Крупин - Боковой Ветер
Еще в парке было много сирени, как и вообще теперь уже в поселке. Но простят меня земляки — не могу я сказать о Кильмези — он, поселок. Кильмезь для меня — она, материнская, хотя новым ребятам это странно. Да, много сирени, и я вначале подумал, что это за ухажеры нынче пошли, — мы в свои годы выломали бы все подчистую, но заметил, что сирени много. И точно — при нас ее было еле-еле, немного у нарсуда, немного у дома учителей, почты.
Дождь все донимал, я вернулся. На крыльце вместе с кавказским народом гостиницы отмыл мочальной кистью обувь и вошел в ледяной номер. Он был на последнем, втором этаже.
Я стал смотреть — стояла светлая ночь. Только я узнавал место, как какое-то новое строение приглашало воспоминание. Вот столовая, в ней мы обедали с Валей, это было горе для мамы, когда я мимо дома шел обедать в столовую, но Валя была приезжая и вообще одна — из Даровского детдома, окончившая кировский библиотечный техникум. Целый вечер я старался говорить себе, что все в прошлом, но вот оно как близко, вот как взмывает — выше настоящего.
Теперь ясно, что первой моей любовью была Валя. Нет, так нельзя категорично. Из этого же окна был виден дом друга, в котором я впервые поцеловал Таню, тут же шла улица, по которой мы бежали на пожар с Галей. Но ведь — это было не враз, так не было, чтоб сегодня с одной, завтра с другой. Всегда была единственная. Сколько раз жизнь могла пойти иначе. Или не могла? Мы не представляли в свои годы отношений между юношей и девушкой без освящения браком. Гуляли почти до рассвета. Вот в это же время, в которое сейчас не спалось. И песни пели, которые не передавали ни по радио, не печатали в газетах. Все они были о любви. «Сиреневый туман над нами проплывает, над тамбуром горит вечерняя звезда», «Есть в Индийском океане остров, название ему Мадагаскар» — тут нажимали мы на припев: «Мы тоже люди, мы тоже любим»… Пели также про Индонезию: «Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая…» Еще: «Ночь разводит опустевшие мосты, ночь над городом, и улицы пусты. Тихий дождик шелестит в твоем окне, он поет эту песню о тебе и обо мне». Пели: «Ариведерчи, Рома», пели: «В неапольском порту с пробоиной в борту», «Все знали атамана как вождя и мастера по делу…»
А дождь все шелестел. Я думал, что ожившие воспоминания, освежив, опечалив, отойдут и забудутся. Но, засыпая, хотел, чтоб кто-то приснился.
Настало утро. Сна я не помнил. Оделся и вышел. Дождя не было.!
Выбирая дорогу, вновь пошел к реке, захватывая сейчас левую сторону по направлению от села. Сюда мы ходили полоскать белье. Сюда бегали смотреть ледоход, здесь встречали корову, она со всеми возвращалась из заречных пастбищ, стадо переплывало реку наискосок. Здесь ходил паром. Сейчас на середине реки был огромный песчаный остров, но все же река была широкой, вода чистая. Помню, как младший брат прибежал с реки и говорил, что на реке видел сухари и помадки. Это он так расслышал слова: глухари и матки, то есть сплоченные воедино особым методом бревна. Летом примерно здесь же было начало затора. Он ставился с двоякой целью: поднять воду в верховьях и дать возможность в низовьях принять ранее ушедший лес. Мы бегали по затору, рыбачили в его проранах, расщелинах. Еловое бревна были коварны, а сосновые и березовые, если сухие, были надежны, не скользили под подошвой.
Над колодой полоскания белья не было, как сейчас, укрытия; Приезжало враз помногу, все со своими фонарями. Если удачно — мы еще успевали, составив с санок тазы с бельем, покататься. Вода в колоду лилась подземная, теплая, сверху с таза снималась корка верхнего половика и в колоде отмякала. Если была большая очередь, мама, не выдерживая, шла с нами к проруби, полоскала в ней. Но там вода была ледяная, и потом у мамы сильно ломило руки. Наша работа была — бить дубовым или березовым вальком по мокрому белью. Особенно доставалось, когда полос-кали половики. В мороз еще до отжимания они быстро твердели. Дома их развешивали на сарае, вымораживали день-два и вносили в дом. В доме долго стоял запах свежести, даже казалось, что пахнет черемухой, особенно если день стоял солнечный и морозные окна сияли белыми цветами.
Тут собака завыла, да так, что я подумал: одно из двух — или она брошена умирать, или у нее отняли всех щенков. Ветер шел в мою сторону от жилых домов, ветер был сильный, вой собаки относило. Вроде она была в логу, а может, за ним. И опять раздался. Потом умолк. Тут заработал мотоцикл, и собака снова завыла. Мотоцикл замолк.
Вот и Красная гора. Весной сюда ходили жечь старую траву, и гора издали походила на карту. Раз мы выжгли в одном месте, решили на другом. Я схватил горячий сук, закричал: «Я — хранитель огня!» Пока бежали, искры, видно, попали на фуфайку, на левую сторону, и я еще, помню, гордо подумал: это сердце мое разгорелось в груди, но тут услышал запах горящей ваты. Затушили, натолкали в дыру остатков снега из оврага. Дома перешил тайком пуговицы и застегивался на другую сторону. Однажды утром, запахиваясь, я не нашел пуговиц. Оказалось, что мама заштопала дыру и перешила все обратно, не сказав мне ни слова.
По Красной горе мы ходили после шестого класса работать на кирпичный завод, это километра за три. Там еще раньше был крахмало-паточный. На кирпичном мы возили глину в тачках, расставляли для обсушки сырые кирпичи, перевозили их для обжига к печи, пилили огромные тюльки на бакулики, то есть на чурочки — подставки для доски. В обед купались у плотины на речке Юг. Разошедшись однажды, осмелев в компании, мы подняли запоры, вода из пруда хлынула. Было нам. Еще там карлик пас гусей. Еще дальше кирпичного были Вичмарь, Алас. В разливы там бывала дорога в заречные поселки и лесопункты.
Еще в то утро я прошел до фонтана, там и в самом деле был когда-то фонтан, потом огромная, нам казалось, вышка. Там тоже полоскали, и тоже была всегда большая очередь. Там уже при нас были крыша и стены от ветра. Привезя белье, мы лазили по вышке, по ее расшатанным, трупелым в краях ступенькам, поднимались до верху, до огромнейшего чана, залезали и сидели, как на скамье, на его краю, свесив ноги. Внизу зеленела вода, голоса, не дожидаясь эха, гремели как в рупоре. Раз в этот чан за двадцать копеек спрыгнул мальчишка по прозвищу Мартошка. От чана вниз вела железная труба, и по ней мы катались. Рубахи задирало, и живот, пока ехал донизу, оледеневал даже летом.
Вот сразу два дома: тут была на постое Тая, как раз к этому окну, замирая, я крался, чтоб увидеть ее. Но потом чувство, налетев, прошло. Она была из Селина, туда я ездил в командировку, она просила зайти к отцу-фельдшеру и привезти широкий лаковый пояс, очень модный тогда. Я зашел, они не отпустили, так я у них и ночевал, в сенях, под льняным пологом, и перед этим мне было сказано, что тут всегда спит Тая. Она училась в десятом, я уже начинал работать. Сейчас, не утерпев, я заглянул — в углу, где тогда сидела Тая, стоял телевизор. А это дом, где жили учителя. Как раз Люся и Галя. Мы приходили к ним, и, сразу оговорюсь, я, как секретарь, считал, что даже обязан знать нужды подшефных, но разве это нужно было девушкам? Я очень хорошо относился к Люсе, очень хорошо. Но не было того, что к Вале, лукавить было бы стыдно. Люся, поступая учиться в Москву, приезжала ко мне в армейскую часть, я чем-то тогда проштрафился, меня не отпустили.
Еще в это утро пришел на Аллею героев. Почти всех, чьи фотографии там были, я знал. Вдруг увидел — Черезов. Он был тогда председателем колхоза имени Фрунзе, а я приехал проводить комсомольское собрание. Молодежь колхоза не участвовала в стрелковых соревнованиях. В чем дело? У них не было малокалиберной винтовки. Почему? Председатель денег не дает. И вот — а ведь было! — я встал и произнес речь против председателя в защиту обороны. Он хмурился, поглядывая исподлобья, но денег не обещал. Я настаивал, чтоб винтовка была куплена немедленно, и наутро с их секретарем и с Черезовым (его вызывали зачем-то в райком) мы поехали. Какой же был тогда мороз! Я думал — околею, одет был плохо. Черезов снял с себя тулуп, я отказался из упрямства. Доехали до Воронья, тут Черезов велел привернуть к одной избе. Ног подо мной не было, шел как на деревяшках. Куда-то кто-то побежал. Черезов, называя меня на «вы» (было мне семнадцать лет), просил разуться. А у меня уже и руки не работали. Тогда он стащил с меня сапоги, принесли таз со снегом, и он стал растирать мои ноги. Руки стали отходить, их выламывало изнутри в запястьях. Принесли водку в бутылке, покрытой инеем, вытряхнули в кружку синюю ледяную кашу, растопили чаем. Я выпил, разревелся и сказал: извините меня. И еще раз: простите меня, Александр Павлович!
По почему же тогда-то, готовясь к обороне, изучая усердно винтовки, гранаты, изучая немецкий готический шрифт, готовясь к стрелковым соревнованиям, как к празднику, Почему тогда мы так не почитали, не знали даже фронтовиков? Объяснение, что льготы с фронтовиков были сняты и многие перестали ценить награды, верное, но не окончательное. Что-то тогда дало осечку в пропаганде. Или фронтовики не считали и сами своей заслугой спасение отечества, а считали делом обычным, как и в древней Руси смену плуга на меч. Один мужик просто говорил мне: «Если бы война затянулась, я бы еще ее застал». То есть воевал бы. Или же так горька была победа, такие страдания принесла, что было не до гордости. И само слово «победа» по этимологии обозначает событие, происшедшее после беды. Победа.