Белькампо - Избранное
Вечером я был в Пализёле. После одной безуспешной попытки устроиться на ночь меня ласково приняла крестьянская семья — муж, жена и молоденькая дочь. Я спросил у девушки, часто ли у них останавливаются. Она ответила, что, насколько помнит, это первый раз; ей было около двадцати лет. Я рассказывал об осушении Зёйдерзе[5] и устройстве польдеров в Нидерландах, крестьянин слушал меня очень внимательно и задавал вопрос за вопросом. Девушка была очаровательна, но я не сумел довести ее даже до точки таяния, не говоря уж о кипении. На ночлег меня отправили в ригу на другую сторону дороги. Я заснул со сладким чувством, что вся Европа превратилась на ночь в громадную кровать, на которой я ворочаюсь в свое удовольствие.
Когда я утром спустился с сеновала, фермер ждал меня за столом завтракать; он смотрел на меня как на гостя, а не как на пришлого бродягу. Попросить у него руки дочери и не откладывая сыграть свадьбу? Не исключено, что все бы так и вышло, но в этом случае я бы никогда не добрался до юга.
Люди постепенно начинают смотреть на меня как на человека из далеких краев, и это повышает в их глазах интерес к моей персоне. Каждый ищет себе интересное в других местах — они у меня, я у них.
ФРАНЦИЯВ Буйоне я переодел свои деньги во французское платье и часа через два, предъявив на границе свой голландский паспорт, на что бельгийский таможенник сказал мне: «Худ! Хорошо!», вступил под яркими лучами солнца во вторую зарубежную страну. Скоро меня подобрал французский коммивояжер, с которым я домчался до Седана. Оттуда зашагал вверх по красиво извивающейся долине, на дне которой Маас в свою очередь тоже извивается от одного края к другому. Под вечер я очутился в деревушке Мулен; крестьянин, к которому я попросился переночевать, послал меня к старосте. Во Франции на старостах лежит повинность давать приют путникам, которую они, однако, не всегда выполняют. Здешний староста разгружал возле хлева телегу с сахарной свеклой и попросил меня подождать. Присев около хлева, я разглядывал улицу и чувствовал себя превосходно. Этакая спокойная улица, по которой ступают гуси и деревенские жители, там и сям лежат цепочки коровьих лепешек, — да такую улицу можно рассматривать часами. Когда уже почти стемнело, из домика по соседству вышла женщина и сказала, что я могу посидеть у нее. В домике было тепло и как раз готовили пончики в оливковом масле — это вмиг бы понял каждый, кто заглянет в дверь. Вся семья была в сборе, включая маленькую девочку, которая тихо сидела, глядя прямо перед собой. Женщина сказала мне, что ребенок боится, как бы снова не началась война, а то опять придут немцы и все разорят. Я понял, чего она хочет, и пустился в рассуждения, почему и по каким причинам война в настоящее время еще не грозит. Я произнес гораздо больше того, за что мог бы отвечать. Эта женщина обладала богатой интуицией и, хорошо чувствуя, что происходит в душе другого человека, использовала свою интуицию, чтобы сделать людям как можно больше добра, об этом говорили и весь ее облик, и манера держаться. Наверное, я никогда больше не встречу этой женщины, но любить ее буду всегда. Она была к тому же и красива, доброта в людях всегда красива. Само собой разумеется, меня досыта накормили вкусным, горячим ужином, и не только потому, что я сказал, что в Германии такие же хорошие люди, как и всюду. Она бы хотела, наверное, стать мне матерью и женой, но это было невозможно, да и не нужно.
С отрадным ощущением теплоты в груди полез я на сеновал старосты.
Утром я должен был сначала у нее позавтракать. С меня взяли обещание, что я не уйду, не поев на дорожку. Завтракают здесь огромной чашкой кофе и хлебом.
После такого хорошего почина мне обычно целый день везет. Я не прошагал и четверти часа, как очутился в автомобиле, владельцу которого до зарезу было нужно во Вьен, городок к югу от Лиона. В Нанси он берет пассажиров, стало быть, там мне придется вылезти. Я почувствовал досаду. Таков человек: едва лишь ему привалит счастье, как он тут же к нему привыкает и ждет нового.
Через час мы были в окрестностях Вердена, где во время войны погибли четыреста тысяч человек, молодых вроде меня, у которых вся жизнь была впереди. Перепаханная снарядами почва, как видно, не годится больше для земледелия, на ней ничего не растет, кроме тощей, сухой травки.
Современные крепости можно видеть только на карте, а не в натуре, они втянулись в глубь земли, как кошачьи когти.
Добрых три часа мы ехали по равнине Вуавра, пересекая широкое поле битвы. Мы проезжали мимо деревень, от которых не осталось ничего, кроме подвалов, изредка попадались вновь отстроенные, а многие по-прежнему лежали в развалинах. Человек, сидевший за рулем, когда-то воевал в этих краях; он показал мне место, откуда с простреленным легким полз целых десять часов до ближайшего полевого лазарета, разбитого в пяти километрах, сейчас у него работает одно легкое. Мы остановились у большого американского кладбища — прямоугольного леса из примерно шестнадцати тысяч одинаковых беломраморных крестов. У входа на кладбище есть что-то вроде конторы, в ней вам скажут, кто где похоронен. На заднем плане стоит мавзолей, высокий цилиндр из чистого, сверкающего белизной мрамора, сооруженный с большим вкусом. Поодаль, на склоне холма, мы увидели еще несколько таких же кладбищ, похожих на стада овец, изваянных скульптором-кубистом.
Переживания отдельного человека кажутся до того смешными и ничтожными перед горами безымянного горя, выросшими на этой земле, что хочется все поскорее забыть, словно страшную сказку или дурной сон.
В Нанси мне, значит, пришлось вылезти. Гуляя по городу, я попал на площадь Станислава; когда выходишь на середину площади, то оказываешься в окружении рококо. И мне снова подумалось, что рококо — это не что иное, как застывшая в формах особого стиля пена страстей эпохи Людовика XV.
Пополудни я добрался до Коломбе-ле-Бель, деревни, лежащей на пути в Лангр. Когда я хотел развязать рюкзак, чтобы достать свои припасы, крестьянин, пустивший меня к себе в дом, почти обиженно произнес: «Ne touchez pas, je vous prie».[6]
Только во Франции начинаешь понимать, что из еды можно сделать искусство, в чем тоже проявляется свойственное латинянам чувство меры; культура трапезы, бытующая в доме простого крестьянина, объясняет без лишних слов, почему меню во всем мире пишутся по-французски. Обжорство и чревоугодие, которыми все мы грешим, здесь, наверное, воспринимаются как варварство.
После обеда я принялся рисовать хозяйку дома. Крестьянин был так доволен, что не без торжественности пригласил меня выпить стаканчик мирабелевки, превосходного ликера, который буквально испаряется во рту, так что пить его нужно малюсенькими глоточками. Я проспал ночь в хлеву на охапке сена; нет прекраснее колыбельной, чем спокойные звуки, которые по временам издает ночью скотина.
Когда я проснулся, весь дом, не знаю даже с какого часа, был уже в хлопотах, и это несмотря на воскресенье. Что ни говори, стыдно молодому парню валяться в постели, но крестьян все равно не опередить, да они этого и не ждут, наоборот, часто говорят, чтобы я не спешил вставать и хорошенько выспался. После завтрака хозяин, немного помявшись, попросил меня нарисовать и его портрет, для комплекта, так уж полагается. Я взялся за дело; портрет вышел лучше первого, и мы его тоже обмыли мирабелевкой. Сочтя, что этого мало, крестьянин вытащил из комода и вручил мне десятифранковую монету, а потом дал еще адрес своей сестры в Гренобле, чтобы я мог передать от него привет.
День снова обещал быть удачным; через четверть часа я уже ехал в Лангр на маленьком автомобильчике и получал бесплатные уроки разговорного французского. После Арденн окружающий ландшафт казался монотонным, не интересным для пеших переходов, за исключением, пожалуй, только одной дороги по речной долине, но, начиная от Нёшато, когда вступаешь на известное Лангрское плато, вокруг становится красивее. Места тут холмистые и лесистые, для путешествия во время отпуска лучше не придумать. Правда, Маас похож здесь на захудалую речушку. Лангр лежит на плоской, как стол, горе посреди плато, можно обойти эту гору по краю — и отовсюду перед тобой открывается чудесная панорама. Выходя из проулка, я заметил голландский автомобильчик, тесное заднее сиденье в нем было свободно; при мысли, что голландцы, может быть, тоже едут на Ривьеру, меня захлестнула волна патриотизма, я что есть мочи припустил за авто вдогонку и завопил во все горло, чтобы установить национальный контакт: «Гип-гип Голландия!», но, увы, догнать его так и не смог.
Часа через полтора пути за Лангром нагнала меня редкостная удача в лице одного англичанина, крупного чиновника из Пенджаба, который ехал в Геную, чтобы пересесть там на пароход, отплывающий в Британскую Индию. Он много путешествовал, умел говорить по-французски и по-немецки — редкость для англичанина. Он рассказал мне, что только что из Германии, проехал через всю страну, но не встретил ни одного пешехода, который попросил бы его остановиться, хотя прежде это случалось каждые пять минут, и разговор сам собой перешел на политику.