Мирча Элиаде - У цыганок
— Что так долго? — спросила рыжеволосая. — Кофе остыл.
Гаврилеску вздохнул во всю грудь и, шагнув к ней, поднял руки вверх, как бы прося пощады.
— Ах нет, — сказал он. — Не надо больше кофе! На сегодня хватит. Я, милые барышни, хоть и артистическая натура, но образ жизни веду регулярный. Я не привык разбазаривать время по кофейням.
Словно его не слыша, рыжеволосая во второй раз спросила гречанку:
— Почему так долго?
— Он вспоминал про Хильдегард.
— Что ж ты его не окоротила? — бросила та, что в накидке.
— Позвольте, позвольте, — запротестовал Гаврилеску, приближаясь к роялю. — Вопрос чисто личный. Тут я никому не дам себя окоротить. Это была трагедия моей жизни.
— Ну, начинается, — протянула рыжеволосая. — Снова увяз.
— Позвольте! — возмутился Гаврилеску. — Ни в чем я не увязал. Это была трагедия моей жизни. Вы же сами мне о ней и напомнили… Вот послушайте, — продолжал он, садясь за рояль. — Я вам сыграю, и вы поймете.
— Не надо было давать ему воли, — услышал он шепот. — Черта с два он теперь угадает…
Гаврилеску на секунду застыл, собираясь с духом, потом подался вперед и занес над клавишами руки, словно готовясь грянуть нечто вдохновенное.
— Вспомнил! — разрешился он вдруг. — Знаю, что случилось!
Он вскочил в возбуждении и, не поднимая глаз, забегал взад и вперед по комнате.
— Теперь я знаю, знаю, — несколько раз повторил он вполголоса. — Это было летом, как и сейчас. Хильдегард уехала с родителями в Кенигсберг. Было страшно жарко. Я жил тогда в Шарлоттенбурге и вышел пройтись по улице. Улица была очень тенистая, с большими старыми деревьями. И совершенно пустынная: все попрятались по домам от жары. И вот под одним деревом, на скамейке, я увидел молодую девушку, она плакала, плакала навзрыд и прятала лицо в ладонях. Что меня больше всего тронуло — это то, что у нее под ногами стоял маленький чемоданчик, а туфельки — рядом… «Гаврилеску, — сказал я себе, — вот несчастное существо». Я и не подозревал, что… — Он резко повернулся и встал перед своими слушательницами. — Милые барышни! — горестно воззвал он. — Я был молод, я был хорош собой! И эта несчастная брошенная девушка! Моя артистическая натура не вынесла. Я заговорил с ней, стал ее утешать. Так началась трагедия моей жизни.
— И что теперь? — спросила рыжеволосая у подруг.
— Подождем, посмотрим, что скажет старуха, — предложила гречанка.
— Если еще ждать, он вообще ничего не угадает, — сказала та, что в накидке.
— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза… Но я смирился. Я сказал себе: «Гаврилеску, такая твоя планида. Либо искусство, либо счастье…»
— Видите? — заговорила рыжеволосая. — Его снова заносит, а потом он не будет знать, как выбраться.
— Воля рока! — вскричал Гаврилеску, воздевая руки и оборачиваясь к гречанке.
Та смотрела на него с улыбкой, заложив руки за спину.
— Бессмертная Греция! — возгласил он. — Я так тебя и не увидел!
— Ну, будет, будет! — закричали две другие, наступая на него. — Ты лучше вспомни, кого выбирал…
— Цыганку, гречанку, еврейку, — пропела гречанка, со значением заглядывая ему в глаза. — Ты же сам нас пожелал и сам нас выбрал…
— Теперь только угадай, — подзадоривала рыжеволосая, — и увидишь, как будет хорошо!
— Которая цыганка? Которая цыганка? — загомонили все три, беря его в кольцо.
Гаврилеску увернулся и встал, облокотясь о крышку рояля.
— Стало быть, так, — выждав паузу, начал он, — такие у вас тут порядки. Вам все равно, свободный ли художник, простой ли смертный, вам подавай одно: отгадывать, которая цыганка. А с какой стати, скажите на милость? Кто дал приказ?
— Это такая здесь игра, у цыганок, — робко пролепетала гречанка. — Попробуй, правда. Не пожалеешь.
— Но мне-то сейчас не до игр, — с жаром возразил Гаврилеску. — Я вам про трагедию моей жизни, а вы… Да, да, я теперь ясно вижу: если бы в тот вечер, в Шарлоттенбурге, я не зашел с Эльзой в пивную… Или даже если бы зашел, но был бы при деньгах и мог сам расплатиться, моя жизнь приняла бы другой оборот. Однако денег, увы, не было, и заплатила Эльза. А назавтра я исходил весь город, чтобы достать несколько марок, вернуть ей долг. И не достал. Все приятели, все знакомые разъехались на каникулы. Было лето, была ужасная жара…
— Снова он трусит, — прошептала рыжеволосая, потупясь.
— Послушайте, я еще не досказал! — заволновался Гаврилеску. — Три дня я не мог раздобыть денег и каждый вечер заходил на квартиру, где жила Эльза, чтобы извиниться, а потом она приглашала меня в пивную. Если бы по крайней мере я был тверд и не принимал ее приглашений! Но посудите сами: мне же хотелось есть! Я был молод, я был хорош собой, Хильдегард была далеко, на водах, а мне хотелось есть. Признаюсь вам, бывали дни, когда я ложился спать без ужина. Жизнь свободного художника…
— Ну, и что теперь? — в упор спросили его девы. — Время-то идет, время идет.
— Что теперь? — переспросил Гаврилеску, разводя руками. — Теперь тепло и приятно, и мне нравится тут у вас, потому что вы молоды и прелестны и стоите передо мной наготове, только и думая, как бы попотчевать меня вареньем или кофе. Но меня больше не мучает жажда. Теперь я чувствую себя хорошо, я великолепно себя чувствую. «Ну-с, Гаврилеску, — говорю я себе, — эти барышни чего-то от тебя ждут. Доставь же им удовольствие. Если они хотят, чтобы ты угадал, кто из них кто, угадывай. Но только внимание! Внимание, Гаврилеску, потому что, если ты опять обознаешься, они поймают тебя в свой хоровод и будут кружить до утра…» — Разулыбавшись, он обогнул рояль и встал за ним, как за барьером. — Стало быть, вы хотите, чтобы я вам сказал, которая цыганка. — Извольте, сейчас и скажу…
Девы с видимым волнением выстроились в ряд, не говоря ни слова, поедая его глазами.
— Извольте… — повторил он, помедлив.
Засим, внезапно выбросив руку, он мелодраматическим жестом простер ее к той, что перламутрово мерцала сквозь накидку, и выжидательно замер. Троица окаменела, как будто отказываясь верить глазам.
— Опять мимо, — наконец нарушила молчанье рыжеволосая. — Что с ним такое?
— Былое разворошил, — сказала гречанка. — Сбило оно его, увело, заморочило.
Та, которую он принял за цыганку, выступила вперед, подобрала поднос с угощеньем и, пройдя мимо рояля, обронила чуть слышно, с улыбкой грусти:
— Я — еврейка…
Потом скрылась, молчаливая, за одной из ширм.
— Ах! — воскликнул Гаврилеску, хлопая себе ладонью по лбу. — Как же я сразу не понял! По глазам, в них было что-то от дали времен. И этот прозрачный покров, который ничего не скрывает, но непременно покров. Все, как в Ветхом завете…
И тут рыжеволосая расхохоталась.
— Не угадал, барин! — выкрикнула она. — Не угадал, которая цыганка…
Провела рукой по волосам, качнула головой и рассыпала по плечам рыжие пылающие пряди. Медленно прошлась по кругу, прихлопывая в ладоши и напевая. Затем приказала, встряхивая гривой волос:
— Скажи ему, гречаночка, как бы оно было?
— Если бы ты угадал, было бы чудо как хорошо, — тихо прошелестела гречанка. — Мы бы тебе пели, мы бы тебе плясали и провели бы тебя по всем покоям. Было бы чудо как хорошо.
— Чудо как хорошо, — отозвался Гаврилеску с элегической грустью.
— Говори, гречаночка! — понукала цыганка, останавливаясь напротив них, но не переставая хлопать в ладоши и отбивать такт босой ногой по ковру.
Гречанка скользнула к нему и заговорила на ухо быстрым шепотом, то покачивая головой, то прикладывая пальцы к губам, но Гаврилеску не удалось разобрать ни слова. Он слушал ее, улыбаясь, с рассеянным взглядом, время от времени роняя: «Чудо, чудо как хорошо!..» Топот босой ноги по ковру отдавался в его ушах все сильней, глухим, будто из-под земли идущим гулом, пока этот неведомый и шалый ритм не стал ему невмоготу, и тогда он отчаянным усилием подсел к роялю и ударил по клавишам.
— Теперь ты говори, цыганочка! — услышал он голос гречанки.
Но вместо слов на него надвинулось громыханье, точно цыганка плясала на огромном бубне с бронзовым дном, и минуту спустя он почувствовал, как она жарко дышит за его спиной. Гаврилеску пригнулся к роялю и налег на клавиши с такой силой, почти с яростью, словно хотел разворотить их, выцарапать ногтями и прорваться, целиком войти во чрево инструмента, а потом еще дальше, еще глубже…
Он забылся, унесенный какими-то незнакомыми мелодиями: он мог бы поклясться, что никогда даже не слышал их, но они исторгались из памяти сами собой, как давние, забытые воспоминания. Он играл долго, а когда опомнился, в комнате было пусто и почти темно.
— Где вы? — крикнул он, в испуге поднимаясь с табурета. Несколько помедлил, направился к ширме, за которой скрылась еврейка, и снова крикнул: