Николай Фробениус - Лакей маркиза де Сада, или Каталог Латура
Весь тот день и всю ночь я просидел у реки, погруженный в свои мысли. Рушфуко. Де Сад. Мои эксперименты. Боль, центры боли. "Сто двадцать дней Содома". Мадам де Сад. И наконец, настоятельница.
Утром я пошел домой и начал писать. Свое признание.
Я писал о трех великих людях, у которых я учился. О месье Леопольде, Рушфуко и де Саде. Каждый из них был мастером в своей области - анатомии, науке и литературе. Признался, что злоупотребил знаниями и доверием этих мастеров. Сделав передышку, я медленно вывел - моя рука как будто лишилась силы, - что любил чужую боль. Я остановился и изорвал эти листы, потом ушел за город, сжег их и засыпал золу землей. После этого я вернулся к столу и начал все заново. И написал опять то же самое. Я смотрел на выведенные мною слова, и мне пришло в голову, что они еще чудовищней, чем я сам. То, что я читал, казалось, было написано обо мне кем-то другим. Какой все-таки жалкий человек этот Латур-Мартен Кирос, думал я. Какой бессердечный. Но вскоре его ничтожность и бессердечие стали представляться мне чем-то великим, уж не потому ли, что написанные слова приобретают большую ценность, чем сама действительность? И наконец, я поведал о том, как мой интерес к боли роковым образом соединился с наукой.
Покончив с этим вступлением, я тщательно запаковал рукопись маркиза вместе с переписанной набело частью и отправил обратно в тюрьму. Но облегчения не испытал. Меня охватило чувство нереальности, и в последующие дни меня все время мучил страх.
Иногда мне казалось, что я должен навсегда покинуть Париж. Поселиться в какой-нибудь маленькой деревушке, где почти нет людей. Там бы я попытался дописать свои признания.
Часто я брал свои тетради с собой за город и писал там теплыми весенними ночами. Главное дело моей жизни лишилось того значения, которое я прежде придавал ему, но мне не было грустно. Я мог смотреть на себя со стороны, и это приносило освобождение. Я как будто признавал: да, я чудовище. И считал это привилегией. Когда я писал, я словно переставал быть самим собой. Предостерегая других, чтобы они не пошли по моим стопам, я придавал своей жизни некий смысл. Я рассказал о своей матери, об Онфлёре, о месье Леопольде и чучеле тигра, которое мы с ним сделали, и даже о том, как я, злой, ревнивый ребенок, хотел убить любовника моей матери. За ночь я сжег три восковые свечи. Утром я лег в реку и позволил холодной воде омыть мое тело. Именно в этой реке мне довелось испытать самое большое в жизни счастье. В реке водилась рыба, и я знал об этом. Иногда я видел сквозь воду блестящих рыбок. В то утро, пока вода, журча, омывала меня, я заснул. Сколько я спал? Не знаю. Мне снился город моего детства, Онфлёр. Я вернулся туда стариком. Ходил по улицам, сгорбившись, как всегда, и пряча лицо от людей. Женщины глазели на меня. Там ничего не изменилось. Я состарился, а торговки на площади остались прежними. Я не спеша подошел к городскому пруду. Бу-Бу, моя мать, стояла повернувшись спиной к рыбным прилавкам. Я медленно приблизился к ней. Шепотом произнес ее имя, но она не слышала. Я не успел подойти поближе, она повернулась и посмотрела на меня. Видно, я не произвел на нее впечатления. Скорее всего она меня не узнала. Глянула равнодушно и ушла.
Вздрогнув, я проснулся. Меня обдало ледяной волной. Я с трудом ловил воздух. Закричал. Между ног у меня скользнула рыба. Аллилуйя, какое счастье! Я испытал боль!
Я читал об электрических рыбах. Только не помню где. Постепенно до меня дошел смысл случившегося. Я сижу в домишке садовника и смотрю на свои тетради. Неужели по нервным волокнам бежит электричество? Неужели боль возникает, когда поток электричества прерывается или сталкивается с другим электрическим потоком? Может, у меня более слабый ток, чем у других, может, поэтому я никогда не чувствовал боли?
Тем утром в реке, за мгновение до того, как я проснулся, сквозь мое тело прошла легкая дрожь. Слабая боль. Она была как ласка. Неужели мозг - это электрическая машина? Означает ли та легкая дрожь, что эта машина отключилась на ночь?
Я снова лежу в реке и жду рыбу. Лежу каждое утро и жду. Мне так хорошо думается, когда я лежу там. Через три месяца я испытал новый электрический удар.
Боль - это электричество!
***
Летом 1788 года почти через всю страну пронесся страшный ураган с градом. Небесные камни величиной с кулак убивали кошек и зайцев, ломали ветки фруктовых деревьев. Град побил виноградники, уничтожил хлебные посевы и, как говорили, в Кальвадосе пробивал насквозь яблоки, а оливки и апельсины в Миди все сморщились. По пятам за градом пришла засуха. Потом наступила самая суровая зима за последние восемьдесят лет. Цены на хлеб поднялись до двенадцати су за каравай, хлеб стал роскошью. На булочников налагался штраф, если они продавали каравай дороже четырнадцати с половиной су.
Люди меняли рубахи на хлеб, а какая-то женщина за одну булку отдала даже корсет. Улицы бурлили от гнева и голода. Начались беспорядки.
***
Однажды воскресным утром на карету настоятельницы напала толпа бедных крестьян, направлявшихся в Париж. Слухи о волнениях и голод, длившийся уже целый месяц, пробудили в них ненависть; как раз когда лучи солнца пробились сквозь беспокойно бегущие облака и один из них через окно кареты упал на лоб настоятельницы, они выскочили из придорожной канавы. Остановили лошадей и распахнули дверцы кареты. Потом они сорвали с настоятельницы одежду и вырвали у нее из рук ларец с деньгами, предназначенными на покупку новых Библий. Она воспротивилась, как всегда мягко, по-матерински, но несколько свысока, тогда ее ударили в живот. У кучера крестьяне отобрали новую, украшенную перьями шляпу, о которой он впоследствии очень горевал. Лошади долго не могли успокоиться, и всю дорогу обратно до монастыря их пришлось вести под уздцы.
Инспектор Рамон приехал в Сент-Ор на другое утро. Теперь он был старшим инспектором в полицейском управлении, хотя все, несомненно, относились к нему как к некоему курьезу. Но его это не трогало. Рамона давно перестало заботить, что о нем думают другие. Он медленно шел по тропинке, петлявшей по монастырскому огороду и красиво подстриженным лужайкам, где на английский манер были посажены штокрозы. Одетый в черное человек, стоя на коленях, выпалывал в огороде сорняки. По старой привычке Рамон подумал, что надо остановиться и узнать, кто это. Он остановился, хотя в последнее время его начальство считало, что он часто только понапрасну тратит время. Точность теперь была не в моде. Рамон выпрямился и дружески приветствовал этого старика. Человек в черном обернулся, и на него упал солнечный свет. Он был тщедушный и сутулый. Но выражение его лица заставило Рамона насторожиться. Кажется, он узнал Рамона?
Человек склонился к самой земле. Рамон подошел поближе:
- Простите...
Старик неохотно взглянул на Рамона. Его морщинистое личико снова нахмурилось. Он явно был недоволен, ему хотелось бы избежать разговора с инспектором. Рамону стало любопытно. Старик медленно поднялся с земли. Зорким взглядом смерил Рамона.
- Что вам угодно, месье? - шевельнул он губами.
Тут Рамону показалось, что он уже слышал этот голос. Где же он мог видеть это безобразное лицо? Загородившись рукой от солнца, Рамон прищурившись смотрел на старика. Он предпочел дружелюбный тон:
- Я встречался с вами в связи с одним делом. Думаю, это было очень давно, потому что уже не помню, о чем шла речь. Досадно, конечно. Увы, моя память уже не та, что прежде.
Старик широко улыбнулся:
- Должно быть, это ошибка. Я никогда не имел дела с полицией.
Рамон внимательно смотрел на него. Ему не понравилось, что старик сразу занял оборонительную позицию. Взгляд его упал на рот и зубы этого человека. Левый передний зуб. На нем была щербинка в форме полумесяца.
Что?..
Мысли Рамона смешались. Старое дело вдруг ожило. Он не сомневался, что осколок зуба, который нашли много лет назад возле тела монаха-бенедиктинца отца Нуаркюиля, принадлежит этому человеку. И вдруг понял, что наконец-то через столько лет нашел убийцу! Слухи о его смерти могли быть ошибочными. Перед ним стоял Латур-Мартен Кирос.
- Обычно я не ошибаюсь. Как вас зовут?
Мгновенная заминка.
- Картерон.
Рамон перевел глаза на монастырь, словно хотел закончить этот разговор. Что-то буркнул, соглашаясь со стариком. Опять заслонился рукой от солнца. Ему было страшно, страшно до потери сознания. Следовало повалить старика на землю, надеть на него наручники, избить. Но он никак не мог решиться.
Почему?
Рамона остановило прошлое. Большую часть своей жизни он размышлял, кто мог быть тем Анатомом. И вот, когда Анатом стоял перед ним, его жалкий вид поразил Рамона. Разочаровал. Совершенные Анатомом преступления были страшны, а сам он оказался таким жалким! Рамон был напуган, это означало, что все эти годы он ошибался и дело нужно было расследовать иначе.