Иван Лазутин - Суд идет
На столе в громадном блюде, накрытом чистеньким вышитым рушником, млели в горячем масле пироги. Тут же, рядом с блюдом из-под рушника зеленело донышко бутылки.
В кухне все было так же, как и пять лет назад, только потолок осел еще ниже да окна изрядно покосились. Даже сверчок, тянувший свою вековую, на один лад песню, и тот словно бы говорил, что все здесь по-старому, как было в дни, когда Митька, забравшись с младшими братьями Петюшкой и Сашкой на печку, проводил часы за ловлей сверчка-невидимки.
Дмитрий вошел в горенку. Потолок в ней прогнулся и осел еще ниже, чем в кухне. «Как сдала изба за пять лет», — подумал он и принялся рассматривать карточки, которыми было увешано полстены. Каких только здесь не было фотографий: и в рамках, и без рамок, родные и знакомые, дети и взрослые… На подоконниках в глиняных горшках, оклеенных газетной бумагой, скромно красовалась герань. В самом большом горшке топорщился своими водянисто-прозрачными колючками столетник, который водится почти в каждой деревенской избе как средство от всех болезней. На широкой деревянной кровати, сделанной еще покойным отцом, пирамидой возвышались подушки. У глухой стены справа тянулась низенькая железная койка, застланная полосатым шерстяным одеялом, сотканным бабкой в молодости. В углу стояла этажерка с книгами. В переднем ряду были поставлены книги в ярких и новеньких переплетах. Пол горенки блестел: видать, выкрасили совсем недавно, перед приездом Дмитрия. Расшатанный столик, сколоченный лет пятнадцать назад отцом, был накрыт белой скатертью и застелен поверх зеленой филейной скатертью, тоже бабкиной работы. Как и раньше, все здесь стояло на своих старых, обжитых местах.
Мать хлопотала у печки. Иринка метнулась за Сашкой — сказать, чтоб поскорее шел к обеду, и если можно, то пусть отпросится у начальника: приехал брат из Москвы.
Осмотрев горенку, Дмитрий вышел в кухню и встал на приступку печки. Он услышал, как из сеней доносилось глуховатое бултыханье. По звуку догадался: Петька в большом черепичном кувшине, подвешенном на колодезной веревке к стропилам крыши, сбивал масло. Где-то из-под стрехи хлева неслось оглашенное кудахтанье. «Только что снеслась», — подумал Дмитрий, стоя на приступке печки и вороша на железном листе табак.
Самосад уже «подошел», было самое время его ссыпать с листа, чтобы не пересох. И снова захотелось закурить. Дмитрий уже взял было щепотку табаку, оторвал угол газеты, но, поборов себя, высыпал табак на лист и вышел из избы.
Заглянул в чулан. Там стоял холодок, пахнущий погребной плесенью. Лаз в погреб был открыт. Вдоль стены чулана на прохладной сырой земле рядком стояли накрытые выскобленными кружками крынки с молоком. Дальше, в углу, чернели щербатые горшки, туески, бутылки с керосином и сапожным дегтем и еще чем-то таким, что Дмитрий никак не мог разобрать: не то карболка, не то известка. На гнутом ржавом гвозде, вбитом в столб, висело старое порванное решето с зарубкой, которую сделал Дмитрий, когда был еще маленьким.
Сквозь щель в стене чулана острой золотисто-стеклянной полоской пробивался солнечный луч. К стене была приставлена оконная рама, обтянутая полотном. Дмитрий повернул раму и отступил к двери. На полотне была копия с картины «Утро Родины».
Дмитрий вынес картину во двор, поставил ее так, чтоб не задели снующие под ногами куры, и по памяти стал сравнивать ее с оригиналом, который он видел почти перед самым отъездом в Третьяковской галерее.
Копия показалась удачной. Об этом портрете он узнал два месяца назад. Мать писала, что Сашка выклянчил у нее новую простыню, которую она берегла в приданое Иринке.
Дмитрий поставил портрет назад в чулан и вернулся в избу.
— А хорошо Саша нарисовал.
Гремя печной заслонкой, мать отозвалась:
— Два месяца над ним колдует, одной краски перевел рублей на пятьдесят. Нарисует, а потом снова замазывает, и так раз десять, один извод, я уже из-за этого портрета исказнилась. Теперь, слава богу, кажется, закончил.
— Что же он стоит в чулане?
— Боится, чтобы мухи не обсидели. Собирается нынче после работы в клуб понесть.
— А возьмут?
— Говорит, что с руками оторвут. Да я тоже думаю, заплатить должны неплохо, уж больно похож получился.
Петр закончил сбивать в кувшине масло и теперь рубил дрова на баню. У Шадриных была традиция: для желанного гостя в день приезда всегда топилась баня. Высокий и сутуловатый, Петр размашисто и не торопясь поднимал над головой тяжелый топор и, со всей силой опуская его на березовую жердь, крякал, как заправский дровосек. В его скупых, расчетливых движениях сквозила мужицкая сила и неторопливая сноровка. С двух взмахов жердь, как перекушенная, сокращалась на длину полена. Дмитрий стоял в сторонке и любовался Петром. Когда остались две жерди, он подошел к брату.
— Дай-ка я попробую!
Петр широко и простодушно улыбнулся, молча передал топор Дмитрию.
Дмитрий загадал: если с двух ударов он перерубит жердь, то, значит, Ольга сейчас скучает о нем. Размахнулся до отказа, поднатужился и с силой опустил топор. Второй удар был неточный и слабей первого. Жердь была еще только надрублена. Лишь после пятого замаха сырое полено с искромсанным, измочаленным концом отлетело от жерди.
— Дай я сам, ты уже отвык. — Петр попросил у Дмитрия топор и поплевал на ладони: ему хотелось перерубить жердь за один взмах.
— Нет, погоди, я все-таки осилю ее с двух раз, — горячился Дмитрий и, оскалив стиснутые зубы — словно удар от этого будет сильнее, — снова поднял топор.
Изрубил две жерди, и только у вершины ему удалось пересечь березу с двух ударов.
«Все равно скучает!» — подумал он, перерубая остаток жерди.
Воткнув в пенек топор, он направился в избу.
На столе дымился горшок жирных щей. Пшеничный хлеб нарезан большими ломтями. Рядом лежали деревянные ложки.
— Сядь, перекуси с дороги-то, поди, голодный. А обедать уж будем после бани. Позовем Костюковых, крестный Аким придет, все об тебе спрашивает, совсем старый стал, все боится, что не дождется тебя.
Мать налила Дмитрию полстакана водки, Петру — чуть поменьше, себе — совсем на донышке.
— Это уж так, вроде бы для порядка, с тобой за компанию, сынок. За твой приезд! — Мать чокнулась с сыновьями и, горько морщась, выпила.
Выпил и Дмитрий. Закусил соленым огурцом. Зная страсть Дмитрия к огурцам, мать утром выпросила несколько штук у соседки, пообещав ей взамен капустной рассады, которой она славилась на всю улицу.
— Сашка все в пожарных? — спросил Дмитрий.
— Все там же, а где же ему с его образованием. Только там ему и место. Лежи себе целый день-деньской и жди пожара. А в наших местах их сроду не бывало, стены обмазаны глиной, крыши из пласта, и гореть-то нечему.
— Ну, это ты зря, мама. В Москве и каменные дома горят.
— Каменные? — удивилась мать и хотела что-то спросить у сына, но в это время дверь с шумом отворилась, и в избу вихрем влетел запыхавшийся Сашка. Следом за ним вбежала Иринка.
Обнялись, расцеловались. Рассматривая друг друга и не зная, что сказать в первую минуту, Дмитрий и Сашка стояли и переминались с ноги на ногу.
— А ты тово… стал… этого… ну, сам понимаешь… — Оторопевший от радости Сашка подыскивал подходящее слово.
— А ты тоже того… этого… — Дмитрий захохотал, хлопая брата по плечу. — В общем, сам знаешь: в огороде бузина, а в Киеве дядька!
— Нет, правда, здорово возмужал, — нашелся, наконец, Сашка.
— И я про то же самое. Прямо не узнаю тебя. Хоть бороду отпускай.
Сашке шел двадцать третий год.
Из братьев он рос самым отчаянным. Не зря его с детства звали Батькой Махно. Удаль так и кипела в его серых глазах. Густая копна каштановых волос тяжелыми волнистыми наплывами спадала на виски, закрывая уши.
В его дерзком цыгановатом профиле, в котором сквозило что-то диковато-разбойное, проступал непокорный отцовский нрав.
— Ну что же, гуси-лебеди, по чарочке, по маленькой, чем поят лошадей? Все-таки как-никак, а прошло пять лет! Мать, что это у тебя на столе хоть шаром покати?
— А тебе так и не терпится! Садись, похлебай щей, а чем поят лошадей — после бани. Нетто отпросился, что к чарочке-то потянулся?
— Отпустил начальник.
После легкого обеда мать и Иринка стали готовиться к встрече гостей.
Петр и Сашка занялись баней.
Пока мать и сестра хлопотали у печки, Дмитрий принялся разжигать самовар. Раздувая старым сапогом угли, он думал: «А была ли война? Был ли университет? И вообще, — было ли все? Неужели целых десять лет я не жил дома?»
Из поддувала самовара уже давно летели огненные искры, а Дмитрий, размечтавшись, все сжимал и сжимал в гармошку голенище ялового сапога.
Как и в былые годы, первыми пошли в баню мужики. С братьями Шадриными увязался соседский старикашка дед Евстигней, который уже давно потерял счет своим годам, но твердо помнил, что в японскую войну ему было сорок лет и что старшая дочь его в тот год вышла замуж.