Отто Вальтер - Немой. Фотограф Турель
Лот кивнул.
— А ты, — спросил Филиппис, — ты держишь свои манатки на полу под этой койкой, верно, Немой?
«Да», — кивнул Лот. При этом он посмотрел мимо Филипписа на стену. Пакет.
Филиппис:
— Знаешь, мне хотелось бы знать, что у тебя в пакете из оберточной бумаги. Ты не покажешь его мне? — и Лот почувствовал, как взгляд Филипписа метнулся ему в лицо.
Но тут из тамбура загремел чей-то голос:
— В чем там дело? Идете вы наконец или решили здесь зимовать? А ну, сию минуту выходите!
«Нет!» — Лот поспешно покачал головой. И, обогнав Джино Филипписа, он машинально снял с крючка в тамбуре свою защитную каску и стал подниматься вслед за старым Ферро и Брайтенштайном на стройплощадку, подгоняемый ветром и дождем и охваченный злостью, ослепший от злости, так что он не раз спотыкался о рельсы и шпалы; он сам не знал, на что злится больше: на Филипписа, на зажимы у себя в горле или на отца. На отца, виновного в том, что он не может говорить, что он не может вернуться домой, как Гайм и остальные, не может вернуться завтра домой, потому что некуда ему возвращаться. Отец, который теперь вместе с Брайтенштайном тащит сюда пневматический мотор, виноват во всем. Даже к Марте он не сможет завтра пойти, потому что ведь она прогнала его, и потому что, возможно, к ней пойдет отец, подумал он, и на мгновение для него умолкла буря, и он увидел перед собой ее, ее лицо, и волосы, как темный ветер, и мерцающие зубы, и улыбку; он увидел ее, а потом вдруг, все в ту же секунду, пока он подходил к мотору, а буря все еще молчала, появилась мать: большое лицо, обращенное к нему; серьезная улыбка и ощущение мягкости, которое ей неизменно сопутствовало, появилась она сама, а вместе с ней тот давнишний запах чистого белья и горячего утюга, консервируемых фруктов, приторного бузинного сиропа и окна, открытого в августовский вечер; появился даже ее голос, как тогда она в темноте тихо рассказывала про всякие необыкновенные вещи — про ангелов-хранителей, про волков, и про орехи, про поля, про пресвятую деву, про горох, про облака, и про мышей, и про железную дорогу… На какое-то мгновение он ощущал только ее голос, и больше ничего, ощущал ушами, носом, и губами, и руками, и глазами, — а потом снова зашумела буря.
— Да идешь ты, наконец, — сказал Брайтенштайн. Как видно, у него испортилось настроение. Он упирался плечом в компрессор. Рядом с ним — отец.
— Давай, Немой, не стой сложа руки, — сказал он.
Лот взялся за железное дышло впереди, стал тянуть.
Колесики с эбонитовыми шинами медленно пришли в движение, и примерно через час они уже свезли почти все оборудование: компрессор, четыре бура, кирки и лопаты, кроме тех, которые понадобились для расчистки дороги; все стояло и лежало, готовое к погрузке, а под конец они занесли обратно в тамбур взрывчатку.
— Так, — сказал Брайтенштайн, когда они опустили ящик со взрывчаткой на пол под окном. — Сходи к Кереру и принеси нам несколько бутылок.
У Лота тоже пересохло в горле.
Он снова вышел. Поднимаясь по ступенькам, он подумал о том, что в кухонном бараке сейчас Филиппис. Он не остановился, но замедлил шаг. «Ты не покажешь мне пакет?» Что имел в виду Джино Филиппис, что он заметил, знает ли он, что это не Лот положил пакет под кровать? «Он считает, что это я, — подумал он, все больше замедляя шаг. — Он думает — я, и он хочет, чтоб я ему сам его показал, потому что хочет меня уличить. А я ведь тут ни при чем, вообще ни при чем, и, может быть, надо было бы показать Филиппису кто… — мелькнуло у него в голове. — Если Филиппис спросит еще раз, показать рукой на отца», — он шагал все медленнее и, дойдя до бочки с водой, зашел под парусиновый навес и остановился.
Он не знал о том, что в это время произошло в тамбуре жилого барака. Когда Лот вышел, отец посмотрел ему вслед и подумал: «Ну, теперь не зевать!» Некоторое время они с Брайтенштайном проверяли наличие взрывчатки; он механически повторял за Брайтенштайном: двадцать шеддитовых патронов. Пятнадцать ящиков со взрывными капсюлями. Два каменных молотка. Две буровые коронки; он повторил и последние слова Брайтенштайна, который вытащил разрезанный на куски запальный шнур и сказал: «Все равно бы нам его ненадолго хватило, шесть метров, не больше». «Да, шесть метров, не больше», — пробормотал он, но это сейчас для него не имело значения. У него была еще возможность, последняя, он это знал. Каким же он был идиотом, когда отцепил эту канистру, принес ее сюда, в этот самый тамбур, и завернул в бумагу! Была ночь. Он, вероятно, хватил лишнего, иначе он не сделал бы такой глупости. Все уж спали. Он смутно припомнил, как, шатаясь, шел вверх по дороге и вдруг очутился перед экскаватором, увидел слева под кабиной водителя канистру, закрепленную на петлях, сорвал ее с петель, принес под дождем сюда, а потом засунул пакет под пустую койку. Сейчас подходящий момент. Лота еще нет, и если он на несколько секунд отделается от Брайтенштайна, он запросто возьмет канистру и закинет ее куда-нибудь в чащобу. Конечно, поворачиваться надо быстро. Того и гляди придут Керер и младший Филиппис, и вернется Лот, а то и Кальман.
Он встал.
— Ума не приложу, куда он запропастился с пивом…
Брайтенштайн все еще сидел на корточках перед ящиком. Он укладывал все обратно.
— У меня у самого пересохло в горле, — ответил он.
И встал.
— Сходить бы взглянуть, что с ним стряслось, — сказал Ферро.
А Брайтенштайн:
— Жуть как пересохло, — и вышел. Ферро провожал его взглядом, в то же время медленно продвигаясь к внутренней двери. Увидев, что Брайтенштайн остановился вверху на краю дороги, под дождем, спиной к нему, он бросился в комнату, в дальний угол. Наконец-то он один! Он нагнулся и вытащил канистру. Вещи Лота. Ну да. Тот самый старый чемодан. Значит, точно. Скорее.
Он почувствовал, как у него заколотилось сердце. Что это? Свист. Сверху, со стороны барака, наверное, это Брайтенштайн. Скорее…
Но если обо всем этом Лот не знал, то голоса за деревянной стеной, в кухне, он слышал. Слов он не разбирал, говорили тихо. Хлопанье парусины у него над головой и стук передвигаемых в кухне ящиков время от времени заглушали голоса, потом они возникали снова: вот голос Филипписа, а вот — Керера, и вдруг он услышал совершенно четко:
— А он головой качает. Представляешь!
Филиппис. Джино Филиппис. Лот знал, о ком речь.
О нем самом. Он не шевелился. Только еще ближе придвинулся к стене барака. Что ответил Керер, он не расслышал. Потом опять голос Филипписа:
— Видел бы ты его лицо! Перепугался до смерти.
— Вот болван-то! — Это был голос Керера. — Уж сделал бы хоть как-нибудь похитрее!
Лот широко раскрыл рот, но все равно не расслышал, что еще сказал Керер.
— Похитрее? — голос Филипписа. — А чем же это не хитро? Кому бы что пришло в голову? Представляешь!
Снова хлопает парусина. Если б хоть ветер не ревел. Это не я. Честное слово, не я. Отец. Не я. Если б хоть ветер не ревел, можно было бы и вправду все расслышать. Он, Лот, услышал бы даже тарахтенье экскаватора далеко на дороге.
— Заявить Кальману. А что ж еще остается? Хотя бы для того, чтоб он знал на будущее, что за воровство по головке не гладят. Верно? — голос Филипписа.
Потом раздался свист. Лот обернулся. Наверху, на дороге, там, где начинался спуск к бараку, стоял Брайтенштайн. Он размахивал руками, и похоже было, что он что-то кричит.
Но ведь я не могу войти, думал Лот, сейчас — не могу, и он очень медленно обошел барак и оказался на другой его стороне. Дверь была открыта, и перед ней уже стояли друг на друге три ящика, а рядом с ними корзины с пивом. Не сводя глаз с двери, Лот подошел еще ближе, схватил верхнюю корзину и быстро унес. Он не чувствовал ее веса. Брайтенштайн ушел, наверное, он увидел, что Лот уже несет пиво, и Лот радовался, что принесет сразу восемнадцать бутылок.
— И где ты околачивался! А ну, тащи эту батарею сюда. — Брайтенштайн первым вошел в комнату. Отец уже сидел за столом. Лот поставил корзину на скамью. Вынул три бутылки.
— Твое здоровье, старик, — сказал Брайтенштайн. Лот был рад, что они начали пить, и, не глядя на Брайтенштайна и на отца, снова вышел в тамбур и повесил на свой крючок защитный шлем и мокрую плащ-палатку. Он услышал, как отец в комнате произнес: «Твое здоровье, Немой». Больше уклоняться было нельзя. Он вернулся в комнату и взял бутылку. Откупорил, и пена выплеснулась наружу. Пиво было холодное.
Муральт (узкоколейка)
Снега, Муральт, пока еще не было и в помине. К вечеру только чуть похолодало. Впрочем, те, кто работал внизу на трассе, этого почти и не заметили, попробуй-ка помахать лопатой три часа без передышки — взмокнешь под плащ-палаткой; и только когда дорога была расчищена и вы ехали домой на грузовике, вы вдруг ощутили холод и сгрудились потеснее, а когда слезли и возвратились в барак, заметили, что руки и ноги у вас совсем закоченели. Правда, за горячей похлебкой и жареной колбасой с картошкой вы постепенно разогрелись. Однако же настроение за столом по-прежнему было унылое, и похоже было, что и последний вечер в бараке пройдет так же, как все вечера до этого, — тупая усталость, и ничего интересного. Все сидели на своих местах за столом, неприятное чувство подспудного напряжения вроде бы исчезло, каждый почувствовал облегчение оттого, что вся эта морока в горах приближается к концу, но к веселью никто не был расположен. Только Брайтенштайн, кажется, снова был в ударе; он говорил очень громко, и похоже было, что пока вы за всех отдувались там, внизу, он уже успел хватить порядочно пива. Впрочем, и Ферро, судя по всему, уже усосал несколько бутылок; он сидел с мрачным видом наискосок от тебя, и его слезящиеся глаза покраснели еще больше обычного.