Родди Дойл - Падди Кларк в школе и дома
Маманя напевает.
Идиотизм с её стороны — не вымыть посуду вечером, пока объедки ещё не засохли, легко отчищаются: сполосни водой, и порядок. Да, придётся теперь ей поскрести! Семь потов сойдёт. С кровью, потом и слезами. Работы будет по горло и выше. Вперёд наука. Надо было мыть вечером, как все нормальные люди.
Утро — начало нового дня, а встречать новый день нужно в чистоте и опрятности. Раньше я вставал на стул, чтобы поплескаться в раковине. Помню, как смешно толкал перед собой этот стул, а он упирался и не пускал меня к кранам. Теперь стул уже не требовался, да и особенно тянуться не приходилось. Если раковина переполнится, и наклоняешься слишком низко, свитер будет мокрый. С этими свитерами никогда не знаешь, когда мокнешь. Заметно становится только в последний момент. Теперь я не плескаюсь в раковине. Глупо. Соседи с улицы увидят, ведь шторы днём не задёргиваются. По вторникам, четвергам и субботам мою посуду сам. Я продемонстрировал мамане, как здорово достаю до кранов, и свершилось: она разрешила мне мыть посуду три дня в неделю. Иногда маманя мыла за меня, потому что я просил или даже без просьбы. Я мыл, Синдбад вытирал, но толку от него было чуть: свет не видывал такого тормоза. Целую вечность пытается удержать в одной руке тарелку, а в другой руке — полотенце. Как будто не верит собственным рукам, если обматывает их полотенцем. Больше всего ему нравилось вытирать чашки, потому что у нас чашки — при всём желании не разобьёшь. Обмотает кулак полотенцем, наденет чашку на полотенце кверху дном и поворачивает за ручку. Я хотел проверить, вылил ли он мыльную воду. Мыльную воду ни в коем случае нельзя пить; это настоящая отрава.
А он не даёт проверить, поганец.
— Покажи.
— Нет.
— Покажи, говорю.
— Нет.
— Сейчас получишь.
— Я сам вытру, это моё дело…
— Я за главного.
— Кто так сказал?
— Маманя.
— А я не хочу.
— Так мамане и передам. Я старший.
Синдбад сейчас же протянул мне чашку.
— Нормально. Годится, — кивнул я.
Скажешь ему «Я старший», он живо встаёт по стойке «смирно». Он аккуратно поставил чашку на стол, окинул взглядом — ровно ли стоит, отдёрнул руку и отпрыгнул, мол, разобьётся — я не виноват. Если мне что-то разрешали, а мелкому нет, мамане с папаней приходилось ему напоминать, что я старше, и он переставал капризничать. Он и на Рождество получал меньше подарков, и денег карманных меньше — куда ему, сопляку, деньги.
— Рад, что я не ты, — съязвил я.
— Рад, что я не ты, — съязвил он в ответ.
Я ему не поверил.
Синдбад без разговоров протянул мне чашку.
— Фу, мыльная вода, — скривился я.
— Где?
— В гнезде.
И я выплеснул мыло мелкому в глаза. Заслышав дикий рёв, вбежала маманя.
— Я не хотел в глаза, — оправдывался я, — Кто ж знал, что он их не закроет?
Маманя уняла Синдбада; В чём — в чём, а в этом она была гением. Только что Синдбад верещал как резаный, а глядишь, уже хохочет.
Сегодня утро четверга. В среду была не наша очередь мыть посуду, маманина. Я спросил её прямо в лоб.
— Ты почему посуду не вымыла?
И я ещё не договорил, как что-то случилось; сам голос мой переменился. Начинал я фразу одним голосом, а закончил другим. Причина упала на меня, как кирпич с крыши. Почему не вымыла посуду? Есть на то причина. Помню, я катался в лифте вверх-вниз. Так вот, понять причину — это как на лифте вниз. Я даже не договорил: какой смысл договаривать вопрос, если знаешь ответ, если с каждой секундой он раскрывается всё яснее и шире? Причина.
— Да времени не хватило, — ответила маманя.
Какая! И не врёт, и правды не говорит.
— Ты уж извини, — и улыбнулась. Не настоящей улыбкой, не полной.
Опять у них драка.
— Работы тебе будет по горло и выше, — сказал я.
Тихая.
Маманя рассмеялась.
Визг — шёпотом; рёв — шёпотом.
Маманя рассмеялась мне в лицо.
Она всегда первая плакала, а он хлестал её словами, взглядом.
— Да, да, я знаю, — ответила маманя.
Первый раз вышло иначе. Она плакала, и папаня отстал от неё. Потом всё долго было в порядке.
— С кровью, потом и слезами.
Маманя опять расхохоталась:
— Да ты, Патрик, у меня остряк.
Как здорово было раньше. Незачем ни красться, ни притворяться, что ничего не слышим. Синдбад вообще не умеет притворяться. Ушам не верит, только глазам. Как будто это в телевизоре. Надо было его увести.
— Что там?
— Дерутся.
— Неправда.
— Правда.
— Почему?
— Нипочему, дерутся и дерутся.
Когда же драка прекращалась, Синдбад вечно уверял, что ничего и не случилось. Забывал, наверное.
— Кровью, потом и слезами! — провозгласил я. Маманя снова посмеялась, но уже не так весело.
Первая битва закончилась победой папани. Маманя плакала, значит, он её довёл, победил. Заживём по-прежнему, лучше прежнего. Всё, война закончена, побеждённых не бьют. Я составил тарелки стопкой, ножи и вилки положил на них сверху, остриями в одну сторону. Теперь драки не заканчивались. Бывали перемирия, и достаточно долгие, но я им не доверял. Всего лишь временные затишья. Я медленно переворачивал и опрокидывал тарелки и блюдца, подталкивал их к краю, пока не вытолкнул наклонную часть нижней тарелки, а значит, и тех, что на ней лежали, за край стола. Интересно, сдюжит ли мой мозг, удержатся ли мои руки от того, чтобы столкнуть всю стопку на пол?
— Их надо в дефективный класс.
Я был согласен с Кевином. Мы ненавидели этих тупиц. Наступил сентябрь, началась учёба, и в наш класс приняли двух мальчиков из домов Корпорации. Звали их Чарлз Ливи и Шон Уэлан. Хенно вписывал их имена в классный журнал.
— Скажи ему, — прошептал я.
— Чего? — шёпотом же спросил Кевин.
— Скажи, что их надо в дефективный класс. Там и места есть.
— Давай.
И Кевин поднял руку. Я опешил. Ведь это была шутка! Нас обоих убьют, если Кевин спросит! Я хотел пригнуть руку Кевина, да разве пригнёшь чью-то руку, не нашумев при этом?
Хенно, уткнувшись в журнал, медленно выводил буквы. Кевин защёлкал пальцами.
— Sea?[19] — спросил Хенно, не поднимая головы.
Кевин спросил:
— An bhfuil cead agam dul go dtí an leithreas?[20]
— Níl[21], — ответил Хенно.
— Обманули дурака на четыре кулака, — сказал Кевин шёпотом.
Хенно остался с нами и в четвёртом классе. Мне исполнилось десять. В основном всем нам исполнилось десять. Иэну Макэвою — только девять, зато он был самый рослый. Чарлз Ливи был младше меня месяца на два; оба назвали даты рождения, Хенно вписал в журнал и их. Шон Уэлан оказался почти моим ровесником. Называя дату рождения, он быстро проговорил число и месяц, а на годе запнулся. Явственно запнулся.
— Тупица.
Его посадили с Дэвидом Герахти, и первым же делом он едва не растянулся, споткнувшись о костыли нашего калеки. Мы засмеялись.
— Что смешного? — вопросил Хенно, но поскольку был занят, ответов наших не ждал.
Шону Уэлану не надо было объяснять, над кем все так покатываются. На лице его была досада, однако он собрался с духом и посмеялся с нами. Поздняк.
— Видали, видали, сам над собой гогочет!
Следующим шёл Чарлз Ливи. Хенно встал, прикидывая, куда бы его посадить.
— Так-так.
Поодиночке сидели двое, Лайам в том числе. Он занял лучшую парту: заднюю у окна, а рядом с ним никто не сел. На физии Лайама было написано блаженство: он, похоже, рассчитывал, что Кевин или я станут набиваться ему в соседи, но пока что сидел один. Один за партой остался и Злюк Кэссиди.
— Итак, мистер Ливи, посмотрим, что мы можем вам предложить.
Злюк украдкой потянулся за парту к Лайаму.
— Оставайтесь на своём месте, мистер Кэссиди.
Хенно думал посадить Чарлза Ливи со Злюком Кэссиди, это я руку дал бы на отсечение.
— Сюда, пожалуйста, — и Хенно указал на Лайамову парту.
Мы заржали. Хенно понял, почему.
— Ти-ш-ше.
Блеск! С Лайамом покончено; словом с ним, с предателем, не перемолвимся. Я был в телячьем восторге, не знаю, отчего. Мне нравился Лайам, но то, с кем он сидел, перечёркивало нашу дружбу. Если выбираешь себе лучшего друга — как я выбрал Кевина, — приходится вдвоём ненавидеть почти всех прочих. Это сближает. И вот Лайам сидит с этим новеньким, Чарлзом Ливи. Остались я и Кевин, а больше никто.
Дэвид Герахти перенёс полиомиелит. Поэтому никто не хотел с ним сидеть: помогать надеть ранец, нюхать лекарства, которыми от него разило. Я сидел с ним целую неделю, Что называется, повезло: удачно сдал произношение, а Дэвид Герахти опозорился. Блеск, до чего повезло! Я сидел самом краешке парты, чуть не сваливаясь, а ползадницы висело в воздухе. И Дэвид Герахти начинал трепаться. Треплется и треплется, никак не заткнёт фонтан. С утра до вечера треплется; одна половина рта не закрывается, а другая — как парализованная. Еле слышно, и в то же время не шёпотом. Хенно, сдавалось мне, слышал его трепотню отлично, однако ничего не делал: наверное, жалел Дэвида Герахти, который, хоть и на костылях, а учился вообще-то лучше всех в классе.