Збигнев Крушиньский - На суше и на море
Во вторник после концерта А. А. и Анна попали в один из модных пивных залов на Тракте, перед которыми вдоль барьера выстраивается очередь, а портье, подогревая интерес прохожих, запускает по два человека, моментально пропадающих внутри искусно дозируемой толчеи. Иногда пожилые, из тех, что помнят времена настоящих, а не организуемых очередей, заглядывают внутрь и, обманутые в своих ожиданиях, видят длинную стойку, нависшую над ней батарею бутылок, фарфоровые краны для пива, конусы, цилиндры, рекламки, множество пустячных мелочей вместо одного, но солидного товара, выброшенного на прилавок, как в модном магазине, где выставляют один костюм, один ботинок, один кейс, как когда-то уксус стоял в витрине продуктового, — все что угодно, но одно, одно, содержащее само себя.
В пивном зале архитектор интерьера на всех стенах, дверях и колоннах, ложных, не достающих до потолка, поместил ухваты, защелки, замки, винты и ручки от чемоданов, призывая трогать, щелкать, крутить, потому что они созданы для того, чтобы их чувствовали в руке. Единственную функциональную в этой коллекции ручку, ту, что была на двери туалета, обозначили большой красной стрелкой «здесь нажимать», и если туалет был свободен, она пропускала.
— Пиво? — предложил Адам.
После второй бутылки Анна смеялась каждой его шутке. Речь Адама становилась все смелей. Он склонился над ней и шептал ей на ухо остроты. Он быстро прошел школу, основу которой составили учителя, скрывавшие знания, и уроки физкультуры, когда мяч не хотел попадать в корзину. Он заказал еще, и университет показался ему совсем смешным, малословные, точно Бестер Китон, коллоквиумы и армия, где (по словам капрала) «цевье осуществляется из дерева, аналогичного тому, из которого же и приклад». Потом он что-то плел о провинции, куда ему пришлось поехать по распределению. Зав. отделом, взяточник, хотел ввести его в тайны финансов, наглядно, в соответствии с разделами в статистическом ежегоднике, строительство, торговля и транспорт, и даже рыболовство, хотя находились они в центре страны, далеко от моря, но для чего тогда (смотри предыдущий пункт) наземный транспорт для перевозки рыбы.
Анна уже не слышала. Вокруг нее гудел рой, она лишь видела открывающиеся и закрывающиеся рты, строила догадки о разговоре, об анекдотах, рассказываемых наперегонки в этом раю говорунов. Видела дым, бокалы у ртов, головы, поднятые бутылки пива, как трубы, но это все отдалялось от нее, она еще держалась за ручку, к счастью не поворачивающуюся, никуда не открывавшую доступа. Видела чью-то руку на своем колене, чувствовала свинцовую тяжесть стекающего с век макияжа, чей-то полный слюны рот над своим ухом, язык, опять рот…
Кем я был? Скромным пареньком из небогатой семьи. Самоучкой, поглощающим все подряд, что состоит из букв. Возможно, любовь к книгам возникла из ветхости всех остальных предметов. В моих руках они разваливались и портились, и если где-нибудь была установлена регулировочная ручка, то, во-первых, мне ее не следовало крутить, потому что эффект становился необратимым, действуя как ударный взрыватель бомбы. Выключателя лучше всего было вообще не касаться, а просто втыкать штепсель в розетку, как это делает нелегальный владелец радиоаппаратуры. Вероятность того, что не включится, была как 50 к 100, но 45 говорило за то, что прибор справится сам и станет в позиции «ток», обозначенной волнистой линией. Трескался круглый корпус из эбонита и наружу вылезал клубок проводов, часть из которых вела к цели, а часть — уводила от нее. По проводам скользили растянутые веревочки, а индикатор стоял на месте как вкопанный. Лопался термометр, и шарики ртути скакали как ошпаренные. Патрон отбирал у лампочки энергию и так нагревался, что ее нельзя было вывернуть, зато сама лампа светила еле-еле, не сильнее контрольной подсветки. Перегревался также и вентилятор на парапете над отопительной батареей, которая для симметрии так рычала прогоняемым через нее воздухом, что казалось, хотела улететь.
Тогда я еще не знал, что пошлость бывает и в книгах. Ходульные герои, без плоти и крови. Рассказы, ведущие в никуда. Повествователь, который вместо того, чтобы элегантно устраниться, постоянно выпячивает себя, эдакий эксгибиционист в плаще повествования. Повсюду, как пырей, вырастающие сравнения. В прозе непроизвольные рифмы, а в поэзии ничего, кроме прозы. Язык, который вместо того, чтобы называть вещи своими именами, сам на себе зациклен, сам себя передразнивает. Нервные восклицания вместо упоительных продолжительных каденций.
Много лет помогал я другим. Работал в разных редакциях. Получал кипы текстов, в которых не хватало знаков препинания и признаков искры божией. Я их отсылал обратно, предлагал изменения. «Пока рано печатать, — писал я, — но, пожалуйста, какое-то время спустя пришлите что-нибудь еще». Говорилось это в надежде на будущий рост, о школе нового восприятия. О молодых писателях, которые вдруг открыли, что существует действительность («существует» и «действительность» — никто не замечает в этом тавтологии?). Это моя школа. К сожалению, не до конца, но, по крайней мере, этому я их научил.
Они покинули пивной зал далеко за полночь. Шли неуверенным сдвоенным, подстраховывающим друг друга шагом и на витринах повсюду открывали что-нибудь забавное.
— Посмотри, — смеялась Анна, уже придя в себя, показывала гаджет в витрине парфюмерного магазина.
— А вот этот, — вторил ей Адам и отыскивал комичный, неодушевленный торс, на который было напялено несколько рубашек, бесполый, несмотря на висевшие на нем галстуки.
До слез развеселила их огромная надувная бутылка шампанского: вместо тысячи пузырьков один большой пузырь. Не могли нарадоваться швейцарским перочинным ножом монструозных размеров, самопроизвольно открывавшим все свои лезвия и при этом еще поворачивавшимся, как будто гильотину переделали в ветряную мельницу. Наконец где-то около Старого Тарга они поймали такси и поехали к нему, нет, к ней, долго споря об адресе.
Кто я такой? Пожилой, полный страхов писатель, знающий, что молодежь называет меня не мастером, а старпером. Я уже всего боюсь. С беспокойством заглядываю в рубрику редакционных ответов, которую сам так долго создавал. Ничего туда я не посылал и не думаю, что отыщется затерянный пятьдесят лет назад почтой мой лирический дебют: «Мы живем в переулке, в котором так тесно, что свету некуда излиться с ламп». И все-таки боязливо проверяю, от чьих это стихов мы опять отказались. Недавно я нашел замечание, адресованное молодому начинающему прозаику: «Ваши тексты — ни о чем, ни о чем в буквальном смысле». Ну вот, подумал я, проглядели талант.
Испытываю страх, как будто до сих пор идет война. С содроганием беру в руки газету и бессмысленно читаю буквы. Меня обступают сокращения. Требуют расшифровки, но я больше не способен их решать. Ну например, я не понимаю, как возможны общества, состоящие из одного члена. Не понимаю, зачем призывают к своекорыстию. Почему права должны быть на стороне партикуляризма. В спешке заменяют членские билеты на паевые свидетельства, которые тут же сливаются в оргединицы участия в чем-то маленьком. Разве членский билет не был свидетельством того, что его владелец принимает участие? Опять меняют названия улиц, хотя заменить следовало бы асфальт. Я не знаю, где живу, куда эмигрировала моя малая родина, куда девалась Европа, кто предается лени в домах творчества и совершенно безыскусно тасует фразы. Азия не спит, и вместе с кедами к нам приходят ее ноги. Я не понимаю объявлений. Что означает, что «18-няя делает без и тоталь»? Я позвонить, что ли, должен? Так я вообще теперь не пользуюсь телефоном, опасаясь, что мой разговор фиксируется на аудио.
С изумлением присматриваюсь я к коллегам, которые всю жизнь считали, что задача писателя воспевать. Воспевать то, что есть, что существует, не где-то там, витая в облаках, а здесь, на расстоянии вытянутой руки, за углом, рядом. (Поэтому воспевали Влащчика.) А тут вдруг выскочили, впряглись в перемены. Принялись осуждать консерватизм, который сегодня означает революционные симпатии. Осуждают его те, кто не умеет жить без передряг.
Конечно, хотелось бы не кануть в Лету. Память у меня хорошая, на мемуары хватит вполне. Однако сегодня пользуются успехом сувениры из приморского киоска, янтарь с сидящим внутри комаром, который больше не укусит, лакированные корешки, чайки на подставке, обклеенной ракушками, волнорез из спичек, якоря из тонкого металлического листа, прикрепляемые к лацкану. Металлопластика. Пластмасса.
Но я не пишу, я ничего не скажу. Фиксирую уже только мертвую природу предметов. На моем письменном столе лежит желтый карандаш, годы не использовавшаяся вставка для стального пера со следами чернил, лампа как лампа, никаких сравнений не ждите, бинокль, в который я рассматриваю воробья на перекладине, где весь день после обеда висит ковер с повторяющимся рисунком, серый компьютер, с чем угодно совместимый. В искусстве нет ничего более живучего, чем мертвая природа предметов.