Иван Лазутин - Суд идет
— Так как же мы решим, Оля?
— Поеду… — глухо ответила Ольга.
Серафима Ивановна заплакала тихо, беззвучно, как плачут только матери.
Поняв, какой жестокой пытке он подверг их, Дмитрий в душе проклинал себя за эту игру. Теперь он думал о единственном: как лучше искупить свою вину перед матерью и дочерью.
— Что ж, дочка, раз уж судьба твоя, то благословляю. Только ты, Митя, береги ее! — По иссеченным морщинами щекам Серафимы Ивановны катились слезы. Вся она в эту минуту показалась Дмитрию беспомощной, как-то сразу осиротевшей, старенькой.
«Какие они обе хорошие! Спасибо вам, мои родные, я этого не забуду, — внутренне ликовал Дмитрий. — Только не осудите меня строго за весь этот разговор».
— Выпьем за наше счастье! — Дмитрий привстал, притянул к себе Ольгу, с трудом отнял от ее щек ладони и поцеловал в мокрые, заплаканные глаза. Потом подошел к Серафиме Ивановне, поцеловал и ее.
— Ну что вы разревелись? Не в тюрьму же нас сажают! Поедем строить новый советский город.
— Говорят, там цинга, Митя. — Серафима Ивановна теперь уже разговаривала не с другом дочери, а с будущим зятем.
— Ну и что? Захватим с собой мешок чесноку, полмешка луку, никакая цинга нас не прошибет. — Дмитрий потрепал по щеке Ольгу, которая не могла поднять от 136 стола заплаканных глаз. — Хоть на собаках покатаешься, пароходы увидишь. По-эскимосски говорить научишься.
Ольга вытирала кулаком слезы и смеялась.
Дмитрий видел, что она была счастлива. Ее не пугали ни Норильск, ни холода, ни сушеные продукты. «Любит! И как любит!»
Чокнулись, Ольга и мать выпили, а Дмитрий стоял и держал в руках рюмку с вином. Чувство виноватости, стыда и радости смешались в одно чувство счастья, и он, морща лоб, не находил тех больших слов благодарности, которыми можно было бы выразить его состояние. Голос его дрогнул.
— Серафима Ивановна, и ты, Оля! Я перед вами тысячу раз виноват. А поэтому прошу простить меня. Всей правды, которую я должен был вам сказать, я не сказал.
Мать и дочь замерли на месте, точно ожидая чего-то страшного, такого, от чего в жилах застывает кровь. Самоеды, морозы, сушеный картофель, цинга, бараки — все это им казалось мелочью по сравнению с тем, что еще собирался сказать Дмитрий.
— Все, что я говорил вам о Норильске, о Севере — все это я выдумал. Государственная комиссия… — Дмитрий достал из кармана путевку и развернул ее. — Решением Государственной комиссии я назначен в распоряжение прокурора города Москвы. Через полгода мы, Шадрины, получаем в новом доме комнату со всеми удобствами.
Смешно было видеть Дмитрию как-то сразу поглупевшие лица Ольги и Серафимы Ивановны.
Ольга выхватила из рук Дмитрия путевку и, не веря глазам своим, принялась читать про себя.
— Да ты вслух, вслух… — просила ее Серафима Ивановна, недоверчиво глядя на Дмитрия. Происходящее она понимала с трудом.
Ольга встала из-за стола. Голос ее был решительным и суровым.
— Дай честное партийное слово, что ты пошутил.
— Даю честное партийное слово, что ни в какой Норильск мы не едем, — виновато улыбаясь, ответил Дмитрий.
— Дай честное партийное слово, что тебя оставляют в московской прокуратуре, — все так же твердо и наступательно произнесла Ольга.
— Даю честное партийное слово, что Государственная комиссия направила меня в распоряжение прокурора города Москвы и что через несколько месяцев нам дадут квартиру со всеми удобствами.
Серафима Ивановна, сморкаясь в платок, беззвучно плакала.
Ольга еще раз, одними глазами, пробежала путевку и выскочила из-за стола. Сняв с гвоздя махровое полотенце, она подбежала к Дмитрию, и принялась хлестать им его по шее, приговаривая:
— Не ври, не учись врать! За это маленьких бьют! — Била, а у самой на глазах слезы. Плакала и смеялась.
Дмитрий неловко защищался.
— Да, господи, что это вы мудруете над старым человеком!
— Москва, мамочка, Москва! — Ольга ликовала. Подбежав к матери, она принялась целовать ее в трясущиеся губы. — Про Норильск он наврал! Напугать нас с тобой хотел. Вот, смотри! — И Ольга громко прочитала то, что было написано в путевке.
Серафима Ивановна залилась слезами пуще прежнего.
VI
Войдя в комнату общежития, Шадрин увидел на подушке записку.
«Дмитрий! Удивлен, что ты отказался от аспирантуры. В наше время это можно расценивать или как подвиг, или как жест шизофреника. А впрочем… может быть, ты прав. К теории нужно идти с плугом в руках, через целину практики.
Был у тебя — не застал. Зайду завтра. Жму руку. Зуев».
Шадрин порвал записку и бросил в урну. Зуева он не любил, считал его карьеристом. Последние два года тот предпринимал все, чтобы получить рекомендацию в аспирантуру: выступал почти на каждом заседании научного студенческого общества, был старостой кружка по теории государства и права, вечно крутился в деканате, часто провожал заведующего кафедрой до дома. А в кулуарах не раз с пеной у рта доказывал прописную истину, что «теория без практики мертва». Приводил при этом примеры того, в какой конфуз иногда попадают ученые-юристы, когда в аспирантуру идут прямо со студенческой скамьи.
«Негодяй!» — мысленно выругался Шадрин и повернулся к вытянувшемуся на койке Лютикову, который получил назначение в прокуратуру Красноярского края.
— Куда распределили Зуева?
— Известное дело — в аспирантуру. Он уже согласовал с будущим руководителем тему диссертации. Через три года Зуев будет нам в глубинку слать руководящие указания и станет обобщать опыт нашей работы. Вот так-то, Дима.
— Говоришь, будет слать указания?
— А как же? — Лютиков меланхолически зевнул. — Мы в оглоблях, а он на возу. Да еще с кнутиком в руках. «Но, но! — будет покрикивать на нас. — Пошевеливайся!» — С этими словами Лютиков неторопливо встал и вышел из комнаты.
Шадрин разделся и лег в постель. Попробовал читать — не получалось. Из головы не выходила записка Зуева. «К теории нужно идти с плугом в руках, через целину практики». Между строками вставало его лицо: розовое, маслянисто-угреватое, со слегка прищуренными глазами. Затаенная в уголках губ улыбка готова каждую минуту вспорхнуть.
«Мерзавец!» — выругался Шадрин и отложил книгу. Вспомнился случай, как в прошлом году вместе с Зуевым он проходил мимо памятника Горькому, что стоит на площади у Белорусского вокзала. Прикуривая, Шадрин остановился. Взгляд его упал на надпись, высеченную на гранитном постаменте. «Великому пролетарскому писателю М. Горькому — от Советского правительства».
Шадрин в недоумении посмотрел на Зуева. Он первый раз обратил внимание на эту надпись.
— Почему только от правительства?
— А что же ты еще хотел?
— А где же народ, из глубин которого вышел Горький?
Зуев притворно-весело хихикнул.
— Но ведь правительство у нас, Димочка, народное. Это же не в Америке, где у власти стоят финансовые воротилы. Ты, дружок, не творчески перевариваешь марксизм…
Слова эти еще больше подожгли Шадрина.
— Так почему же раньше, в феодальной России, на памятнике Минину и Пожарскому смогли написать: Минину и Пожарскому — благодарная Россия? Ведь когда читаешь такую надпись — дрожь по спине проходит. А здесь? — Шадрин указал рукой на памятник. — Не от меня, не от тебя, не от тех, кто сидит вот на тех лавочках. Только от правительства. Не понимаю… Даже обидно как-то.
— Нет, Дима, ты что-то недодумал. Я, например, эту надпись вполне принимаю.
Шадрин хотел сказать что-нибудь резкое, но сдержался. Развивать свою мысль глубже не решился — не верил в порядочность Зуева. Он вспомнил, как кто-то из студентов на табличке, прибитой к двери комнаты, в которой жил Зуев, в скобках, рядом с его фамилией, написал мелкими буквами: «Стукач».
На этом разговор у памятника оборвался. Но Шадрин его не забыл, хотя было это в прошлом году. И вот теперь — эта неискренняя, лицемерная записка.
Шадрину не лежалось. Он встал, поспешно оделся и вышел во двор. По цементным дорожкам скверика кое-где парами и стайками прогуливались студенты. От старых тополей, освещенных фонарями, падали длинные, во весь двор, тени.
«И в самом деле — пять лет заниматься в научных кружках, получить рекомендацию в аспирантуру и в последний момент, в решающий момент отказаться от того, к чему шел. Может быть, что-то недодумал? Может быть, погорячился? Ведь не зря же каждый год при распределении из-за аспирантуры бывает такой ажиотаж, что даже близкие друзья, конкурируя, становятся тайными врагами. Не сделал ли я красивый жест, над которым теперь похихикивают товарищи?» — думал Шадрин и не находил ответа.
Из распахнутых окон комнаты, где жили девушки с филологического факультета, доносилась музыка. Было слышно, как шаркали по полу подошвы. «Танцуют…» — подумал Шадрин и свернул в глухую затемненную аллею. Он упорно старался понять: правильно ли поступил, отказавшись от аспирантуры?..