Джон Апдайк - Россказни Роджера
— Но, дядечка, он ведь не говорит, что перед смертью мы видим «ясные грезы» и что мы должны их видеть. Умирая, мы не должны быть похожими «на раба, в тюрьму влекомого всесильным властелином». Надо, чтобы «просветлен был дух твой примиреньем».
— Примиреньем с чем? С тем невыразимо печальным фактом, что «и юноша, и полный силы муж, и красотой блистающая дева, едва на свет рожденное дитя» тоже обречены на смерть? — Я ткнул пальцем в то место, которое цитировал, но Верна в этот раз крепко держала книгу, и она не сложилась. — А возьми этого, «веселого», — продолжал я, пытаясь смягчить свою резкость. — «Кто весел, тот тебя проводит шуткой, кто удручен заботой тяжкой, мимо пройдет угрюм. За праздниками оба всю жизнь они гоняются» — разве это не ужасно?
— Да, ужасно, — согласилась она, отняв руки от книги, страницы поднялись, и в сумеречном свете из окна буквы на них слились в один серый прямоугольник. — Да ты не переживай, дядечка. Брайан, или как его — Брайант? — правильно говорит, что все мы умрем. А если ты не хочешь помирать, поговори с Дейлом. Он верит, что смерти нет, что это только кажется. Я-то думала, что веришь или не веришь — это по твоей части. Твой бизнес.
— Может, это не должно быть бизнесом. — Я вспомнил о Явлении Иисуса Савлу на пути в Дамаск, меня слегка качнуло, и мои губы непроизвольно зарылись в ее волосы.
Она вскочила, как испуганная кошка, на ноги и, повернувшись, уставилась на меня широко раскрытыми желтыми глазами.
— Ну и что дальше? Возьмемся за «Счастье Ревущего стана» или трахнемся?
«Трахнемся?» Слово было как дверь, распахнутая в поле необозримых возможностей. У меня перехватило дыхание.
— Я знаю, ты меня хочешь, — продолжала она сдавленным от испуга и гнева голосом. — Только вот не знаю, меня ты хочешь или мамку. Всешеньки я про вас знаю. Ты всегда хотел ее уделать, но не получилось. Зато у многих других получилось.
— Не убежден, что ее можно было уделать, — сказал я рассудительно. — То был совсем другой мир, Верна. Ни таблеток, ни полового просвещения в школах, ничего. Мы были совсем детьми и не очень-то любили друг друга.
С каждым днем после того приснопамятного покера на чердаке Эдна становилась все более замкнутой, все более отдалялась от меня, блуждая на перепутьях собственной жизни. Мы росли в разных районах Большого Кливленда. В пятнадцать лет у нее появились дружки, иногда она рассказывала мне о них. Да, теперь я это вспомнил. Ни с того ни с сего она начинала делиться своими секретами, когда я приезжал летом погостить у отца и Вероники, моей корпулентной, сдобной мачехи. Стройная соблазнительница, которая увела моего отца, пока я спал в материнской утробе, превратилась в зауряднейшую матрону средних лет, занятую приходскими делами и бриджем. Общая отцовская кровь словно лишила меня пола, больше того, надела на меня юбку, блузку, носочки, превратив в девочку-подростка. Едем мы, бывало, из теннисного клуба, усталые, потные, или сидим со стаканом лимонада и припрятанной пачкой «Кэмела» на длинной боковой веранде в Шагрен-Фоллз, и Эдна рассказывает, что позволяет тому или иному дружку, кто получил право снять с нее что-нибудь, какие заповедные места ласкает счастливчик и как долго. По ее рассказам выходило, что мужчины — единая многорукая машина для массажа, своего рода мойка, из которой выезжало тело американской девицы с полированным бампером и большущим багажником, готовое к замужеству и деторождению ради прироста народонаселения Соединенных Штатов. Эдна наверняка выходила замуж девственницей. Я не мог понять, как Верна предлагает себя: при условии, что я отрицаю свою привязанность к Эдне, или безо всяких условий.
— И вообще, ты вряд ли кого-нибудь любишь, дядя Роджер, — буркнула Верна, как обиженный ребенок, возвращая нас в русло спора, где я чувствовал себя увереннее всего: довод и контрдовод, аргумент «за», аргумент «против».
— А кого ты любишь, Верна? Расскажи о тех таинственных парнях, которые не дают тебе прохода и водят в «Домино».
— Обычные ребята, — пожала она плечами. — Правда, они видят во мне белую дешевку, с которой можно перепихнуться. Но это тоже о'кей. Зато уважают за задницу. Хорошая задница, знаешь, в цене.
— Можно сказать, ценное имущество.
— Три ха-ха, — хрипло отозвалась она, и мне показалось, что Верна вот-вот заплачет.
— Не забудь, у тебя есть еще и голова.
— Как же, как же! Не хватает только, чтобы ты сказал: у тебя и душа есть. Но про душу лучше всех Дейл рассуждает. У каждого свой бзик. Эх вы, образованные! Начну-ка я с этого. — Она нагнулась и сняла туфли, сначала одну, потом другую, почти так же, как это делала ее мать во время игры в покер на раздевание. Мне казалось, будто я повис на высоком утесе, а лицо обжигает ветер. Ступни у Верны были маленькие, розовые, красивее, чем у Эдны, с круглыми золотистыми пятками.
— Скажи, как там Дейл? — спросил я, задыхаясь.
— Нормально. То есть для чудика нормально. — Она стояла, широко расставив ноги, как дзюдоист на ковре. — Ну давай же, дядечка, сольемся в экстазе. Жутко хочется.
Я притворился, что не слышу ее.
— Ты знаешь, где лесопилка, на которой он работает?
— Еще бы. Назад по бульвару два квартала, потом повернуть налево и пройти еще три вдоль путей... Ну, давай хоть сунь немного. Я сейчас все равно не кончу. Вот-вот моя говнюшка проснется.
Я подумал, не специально ли она выбирает выражения, чтобы казаться неприятной. Верна смотрела на меня упорно, не отводя глаз.
— Я завелась, когда ты еще в первый раз пришел. Весь из себя седой, задумчивый и такой вредный. Зачем, по-твоему, я сиську вывалила?
— Так ты нарочно?..
— Не смеши, дядечка. Ты что, девок не знаешь? Девки, они прекрасно все понимают. Во всяком случае, по этой части. — На левой щеке у нее появилась ямочка, и я с облегчением подумал, что все это, может быть, розыгрыш. Но Верна скрестила руки на поясе и, нагнувшись немного вперед, словно в почтительном поклоне, легко стянула с себя блузку. Волосы у нее забавно взъерошились. Она выпрямилась, откинула волосы с лица, поправила. На ней был лифчик, но маленький, узкий, он провисал под тяжестью грудей. В глазах у нее появилось какое-то странное водянистое выражение, напоминающее мольбу. — Не желаешь поиграть с моими буферами? — спросила она таким скрипучим блатным тоном, что мне подумалось, не приняла ли она наркотик перед моим приходом. — Полизать их, пососать? — Она горстями приподняла обе груди.
По-прежнему держась на отдалении от Верны, я подумал, как оно мощно, половое влечение, если дает возможность перепрыгнуть через глубокую бездну между мужчиной и женщиной.
— Да, желаю, — выдавил я.
— А тебе не хочется затрахать меня до посинения?
Фраза казалась странной, неестественной. Я представил, чтó должны чувствовать женщины — постоянную скованность от того, что они вечные пленницы эротических фантазий.
— А нельзя обойтись без этих «трахать», «трахаться»?
Бежевый лифчик, сохранившийся на плечах загар, глаза янтарного цвета, каштановые волосы, частично обесцвеченные перекисью водорода, — Верна смотрелась сейчас как портрет, сделанный сепией в неброской, сдержанной манере на фоне большого города за плечом. Руки ее были безвольно опущены, в глазах появилось задумчивое выражение, голос прерывался.
— Странный ты человек, дядечка. Трахаться ты не хочешь, умирать не хочешь. Чего же ты хочешь?
— Хочу закончить сегодняшние занятия.
— Хорошо, закончим. Но мы-то с тобой — как?
Она шагнула вперед, дотронулась до моей руки; я почувствовал, что вопрос задан искренне, по-девичьи, что она ждет ответа.
— Ты — моя племянница, — сказал я.
— Тем лучше! Все эти запреты придуманы, чтобы не плодить полуидиотов. Но теперь детей вообще не делают. — Она снова входила в роль бывалой девицы.
— Но ты-то сделала.
— Сделала, — вздохнула Верна. — Ошибка молодости. — Я видел, что она перестала думать о своих грудях, о бросающейся в глаза пышности двух полушарий, стиснутой чашечками лифчика, и об их весе, и о глубокой ложбинке между ними, зовущей палец, язык, фаллос.
— Тебе придется жить с этой ошибкой, Верна.
— Так же, как ты живешь с Эстер.
— Ты считаешь, что Эстер — ошибка?
— Мамка так считала. Говорит, что она тебя соблазнила, что тебя за это из священников вышибли.
— Никто об этом не жалеет, ни я, ни церковь.
— А мамка иначе думала. Говорит, у тебя всю жизнь это было... как это... рвение. Даже малышом ты ужасно хороший был. И потом тоже. Мать у тебя эгоистка и психопатка, а ты с этим мирился. Кроме того, мамке нравилась... как ее... твоя первая...
— Лилиан. — И снова всей кожей я почувствовал, что в душе у меня есть уголок, куда редко заглядывает солнце. — Жаль, что ты не любишь Эстер. Ты ей понравилась.
— Черта с два, понравилась. Она-то поняла, зачем я к вам на День благодарения приперлась.
— И зачем же?
— Затем. Пусть это тебя не колышет. Сам знаешь зачем.