Рене Фалле - Париж в августе. Убитый Моцарт
— Грустно.
— Да нет! Обычно! Понимаешь ли, огонь, костер — это красиво, это согревает, это обжигает. А потом становится слишком жарко, к тому же в него надо подкладывать дрова. Ему дают поутихнуть и обогреваются с помощью газового отопления. Так уж устроены люди.
— Глупо они устроены.
— Да, глупо.
Они помолчали. Молчание — защита для дружбы и любви. В молчании делятся с кем-то другим своим счастьем, даже если этого счастья или кого-то другого на самом деле и не существует.
Они воевали вместе, с некоторыми мужчинами это случается. О том времени они не могли вспоминать без волнения, и это окутывало нежностью их прошедшую молодость. Но война — это событие официальное, общепризнанное, совсем не то, что молодость, которая не объявляет о себе, о начале и не подписывает перемирие в конце.
Уилфрид, более скептичный, слегка сомневался в том: а не любит ли он в Норберте именно отблеск своего прошлого? Назавтра эта рыбалка присоединится к другим прошедшим событиям и к ним же аккуратно будет прикреплен образ Норберта. Точно так, как дети вклеивают в толстые альбомы картинки, рассказывающие об истории морских путешествий или об истории костюма на протяжении веков. Эти картинки — обертки от плиток шоколада. Они не что иное, как воспоминание о шоколадке.
Норберт, с характером более практическим, любил Уилфрида, потому что он любил его в течение семнадцати лет. Он верил в добродетель, существующую с незапамятных времен. Он охотно наградил их дружбу медалью ветеранов труда.
Изображение воды. Трепещущие занавески. Время от времени по поверхности воды разливается неподвижное широкое пятно. Течение стремительно его стирает. А с неба, с наивысшей точки, солнце ныряет прямо внутрь этого пятна.
Уилфрид поднялся.
— Возвращаемся?
— Давай.
Какая-то серая муха пролетела над их головами, и они поискали в коробочках для наживки что-нибудь, похожее на нее.
Меня зовут Кароль. И мне сорок лет. Теперь со мной больше уже ничего не случится. Когда-то я была молоденькой шестнадцатилетней девушкой, ходила к мессе. До войны молоденькие шестнадцатилетние девушки еще ходили к мессе.
Ей не хотелось собирать цветы. В отеле пришлось бы просить для них вазу, да и к чему украшать цветами гостиничный номер? Кароль медленно шла по дорожке из белой гальки.
После мессы мы ходили причащаться в кондитерскую. Один мальчик писал мне письма, отправляя их на адрес моей подруги, которая жила со слепой теткой. Это было удобно — тетка никогда не вскрывала письма. Как звали эту подругу? Жанна. Анна. Или Элизабет. А как звали того мальчика? Но я же ничего такого не сделала, чтобы мне вдруг стало сорок лет. Это несправедливо. Это, по крайней мере, должно бы быть наказанием за какое-нибудь совершенное зло. А ты, Кароль, совершила зло, много зла. Даже за меньшее зло, чем твое, расстреливали. Вспомни-ка…
Она медленно шла по тропинке из белой гальки. Благодаря массажисткам, тело ее оставалось еще очень юным. Но руки? Ведь время тянет вас именно за руки. Они ей казались сухими, с выступающими венами на тыльной стороне ладони.
— Приходится стареть, мадам.
— Лучше умереть!
— Попозже, мадам, попозже.
Она была блондинкой. Но с каждым годом все больше прядей становились обязаны своим цветом услугам парикмахера. Она шла, и горькая складка залегла в уголке губ. Нет необходимости улыбаться, Кароль, вокруг — ни души. Ты ли здесь, ты ли это, или это только тень твоя идет по тропинке из белой гальки? Вспомни. Тебе нравилось видеть, как он плачет. Тебе нравилось его страдание. Твоя власть опьяняла тебя, и ты, как пьяница, который с радостью бьет своих детей, била этого ребенка всем, что попадалось под руку: то смехом, то молчанием, то словом. Если он убегал, ты сама приводила его обратно, он возвращался, и ты давала ему прозвище «волчок на веревочке»[10]. Я знаю, это было прелестно, восхитительно, но бах — разбилось. Ты ли это в самом деле? Благодаря забывчивости мы проживаем несколько жизней. Ты же помнишь очень немного, правда ведь? Значит, тогда была другая женщина.
Я была молодой. Молодой. У меня было право. Все права. Тогда у него, наверное, не было причин жалеть меня. Я была такой хорошенькой, такой молодой. Да, этот Уилфрид прав. Господь — это не Бог. Господь — это ничто, если он даже не Бог. Он такой же, как вы и я.
Кароль, подавленная, упавшая духом, села под деревом и посмотрела на мужчин, которые уже превратились в две белые точки. Они стали похожи на речных цапель. И больше не случится ничего. Ничего. Ничего.
Норберт, одну за другой, подсек сразу двух форелей. И Уилфрид, сам не зная почему, разозлился из-за его удачи. Ловля удочкой — на этом виде рыбалки лежит отпечаток философии, и торопливость здесь ни к чему. Уилфрид нервничал, едва поплавок отгоняло ветром чуть в сторону, как он вытаскивал и снова забрасывал удочку, и так без конца. Солнце светило ему прямо в глаза. Уилфрид рукавом куртки отер лицо. Он заметил согнувшуюся удочку Норберта. «Три, — проворчал он, — три». Он понимал, что такое ребяческое поведение не оставляет ему шансов на успех. Он замер, вздохнул. Белое платье Кароль. Радостный крик Норберта: «Ну, что, негодница?» Как было бы хорошо закрыть глаза, плавно, как в замедленной киносъемке, упасть навзничь и исчезнуть в водной пучине.
— Уилфрид?
— Ну что, Уилфрид?
— Уилфрид, у тебя кружится голова. Передохни.
— Зачем?
— Затем, чтобы сделать что-нибудь.
— У меня нет больше времени, но и время пока еще не распоряжается мной.
— Что ты думаешь о Боге?
— Это…
— Тише! Ты с ним не церемонишься. Поласковей с ним. Это кошка.
— Боже, прости меня, я хочу рыбку.
Метрах в двадцати перед ним распахнулся внушительных размеров рыбий рот. Уилфрид стегнул воздух удочкой, в несколько взмахов размотав леску. Крючок с наживкой опустился с легкостью перышка. Фонтан брызг всколыхнул воду и сердце рыбака. Резкое движение рукой. И пойманная форель забилась, запрыгала, заплясала, как нож в руке. Уилфрид ударил ее тонким концом удилища и бросил в садок. Это оказалась шикарная рыбина, как с картинки, вся усыпанная красными точками, словно звездами. Уилфрид, торжествуя, поднял садок:
— Норберт!
Смеющийся Норберт уже шел к нему. Белое платье спускалось к речному берегу.
— Красавица, — одобрил Норберт. — Я рад за тебя.
— Кто бы говорил!
Он засунул большой палец в зубастую пасть форели и выкручивал ей голову, пока она не перестала биться. Наконец он вынул ее из садка и уложил в корзину.
— Вот удача, — повторил Норберт. — И как ты справился, несчастный?
— Я упросил Бога.
— Это не совсем по-спортивному.
Уилфрид шлепнул его по плечу. Норберт дал сдачи. Кароль села на ствол поваленного дерева, у воды.
— Эй! Эй!
Они помахали ей. Норберт крикнул:
— А цветы?
Она не пошевелилась, сидела, положив голову на колени. Норберт сказал мечтательно:
— Можно подумать, что это ягуар, пришедший к водопою. Однако красивое зрелище — ягуары и женщины, разве нет?
— Неплохое…
— Во всяком случае, букета для награды победителю не предвидится. — Он дернул Уилфрида за рукав: — Видишь — вон там?
— Где?
— У подножия высокой скалы два валуна выступают из воды, видишь?
— Да…
— Между ними, смотри! Показалась! Толстуха. Целый монстр!
Норберт размышлял. Река обтесала единственный выступающий угол. В этом месте течение было слишком бурным, а глубина слишком большой.
— Я обойду сзади, вскарабкаюсь на скалу и закину крючок прямо ей в рот.
— Она тебя заметит.
— Она потеряет меня из виду. Если будет нужно, лягу на живот, но ее поймаю! До скорого. Можешь понаблюдать, зрелище будет стоить того!
Он зашел в воду почти по пояс. Уилфрид прокричал:
— Удачи!
— К черту! — ответил Норберт, охваченный азартом.
Солнце наконец спускалось, оставляя на небе зеленые и пурпурные разводы. На поверхности воды все чаще стали появляться круги от снующей рыбы. Форель поднималась из глубины. В сгущающихся сумерках фигурка Кароль, все такая же неподвижная, заволоклась дымкой.
Уилфрид вновь принялся за ловлю и, уважая правила игры, высматривал такую же рыбу, какую он только что бросил в корзину. Он подумал о Норберте и заметил его лежащим на животе на облюбованной скале. Смельчак тоже не двигался. Окружающие их горы стали пунцовыми и казались нарубленными кусками мяса, разложенными на прилавке.
Оглушительный вопль внезапно разрушил это колдовство, и оно превратилось в тревогу:
— Уилфрид! Я поймал ее!
Норберт поднялся на ноги, его удочка согнулась пополам.
— Я поймал ее! Огромная! Класс…
Крик вдруг стал криком ужаса, Уилфрид увидел, как Норберт выпустил удочку, схватил руками воздух, потерял равновесие и упал в воду с трехметровой высоты. Рассмеяться — было первой реакцией Уилфрида.