Гюнтер де Бройн - Присуждение премии
Конечно, луна, звезды, весенний воздух и алкоголь тоже оказывают свое действие. Это первая ночь в году, которую можно провести на воздухе, не страшась простуды. Свет, падающий в сад из окон дома, лишает темноту ее опасности и усиливает прелесть недозволенного уединения. Чувствуешь себя отверженным, потому что пренебрегаешь обществом, и от этого сильнее привязанным к другому.
Сад невелик. Даже при медленном шаге обход вокруг дома продолжается не более пяти минут. Когда они проходят по освещенному участку дорожки, Корнелия видит мать у стеклянных дверей и думает, что та ревнует. Пауль видит только Корнелию.
— Как Зигфрид, выпив крови дракона, стал понимать язык птиц так и я теперь снова понимаю действительность, — говорит Пауль и словом «теперь» попадает в самую точку, ибо без неприятной для Корнелии назойливости оно говорит то, что надо сказать, и она вольна понимать его, как ей вздумается.
Она благодарна ему за это, не настаивает на ясности, не спрашивает, набиваясь на комплименты: «Почему вы это говорите?» или кокетливо: «Вы имеете в виду присуждение премии?» — а просто приноравливается к его манере, принимает как должное, что встреча с ней — это для него чудо, задает стандартный вопрос о его планах — разумеется, писательских. Ибо как дочь литературоведа она знает, что беллетристы, говоря о действительности, всегда имеют в виду ее отражение в своих книгах.
После этого вопроса она некоторое время молчит, потому что в беседах, где участникам важен не только процесс разговора, но и понимание, говорить в определенный момент может только один: в данном случае — он. И поскольку планы его еще свежи, контуры их смутны и нуждаются в предисловии. Он объясняет, как дошел до слепоты, которая позволяла ему воспринимать только отраженную газетной бумагой и экраном часть действительности. Пытается объяснить тот необъяснимый факт, что план, собственно, еще и не план (лишь часть его, повествование без темы), внезапно возник в его голове, когда он увидел ее, Корнелию. Уверяет, что история эта никак, решительно никак с нею не связана, что он услыхал ее много лет назад на одной стройке и сразу же забыл, а вспомнил только в тот миг, когда она, Корнелия, вышла в шляпе из своей комнаты и видом своим словно бы прорвала в нем какую-то черную завесу. Утверждает, что еще не знает, какой получится книга, которая некогда возникнет из этой истории. Ибо всякая история, говорит он, видоизменяется на пути от головы к бумаге, потому что надо приспособить действующих там лиц к его более или менее скудным изобразительным средствам. И поскольку они (люди, а не высшие силы) ускоряют или задерживают ход событий, вместе с людьми изменяются и истории, иной раз настолько, что и готовые наброски включаются в план не по каким-то мистическим причинам, а потому что людей (и их наброски) нельзя сконструировать с математической точностью, и малейшее отступление от плана на больших отрезках действия вырастает в огромное различие — подобно тому как линии, кажущиеся параллельными, при значительном удлинении непредвиденным образом пересекаются или расходятся. Свободным от этих ошибок может быть лишь тот, говорит он, склонившись к ее лицу, кто ставит конструкции выше жизни, кто любит идеи больше, чем людей, как он когда-то, всего еще несколько часов назад.
— А что это за история?
— Если изложить ее по-хебелевски[3] коротко, то она такова: в ГДРовской части Берлина ранним воскресным утром один каменщик поцеловал на прощанье свою красивую молодую жену и сказал: «Через год все будет сделано. И тогда я буду каждый вечер дома, а в воскресенье будем поздно вставать. У нас будут дети, и летом мы будем выезжать с ними за город. Зимой будем гулять в меховых шубах по Унтер-ден-Линден, потом обедать и танцевать. Отпуск будем проводить на Кубе или в Крыму». «Один год — срок недолгий по сравнению с годами, что у нас уже позади», — сказала жена, вернулась через сад в новый дом и помахала мужу с веранды рукой. Это было трогательное зрелище. И когда прошла весна со своими цветами, лето со своими плодами, осень со своими ветрами и в полдень снег уже опять начинал таять, и каменщик думал, что тяготы вот-вот кончатся, тут оно и пришло — счастье. «Восемь лет я каждый свободный час работал, — сказал он в обеденный перерыв своим товарищам по бригаде, — зарабатывал ежемесячно шестьсот марок в рабочее время, шестьсот марок в субботние и воскресные дни и во время отпуска, и все сдавал в сберегательную кассу, потому что денег, которые я зарабатывал по вечерам разными починками у соседей и друзей, хватало на жизнь. Кто хочет, может подсчитать мое состояние. Дом построен и обставлен, шубы куплены, теперь я возьму машину, остальное пойдет на развлечения и путешествия. Моя цель — обеспечить жене и будущим детям роскошную жизнь — достигнута. Отныне вы будете меня видеть только от понедельника до пятницы по восьми часов в день». И за три часа до конца работы он покидает строительную площадку, берет машину и тайком, поскольку любит преподносить сюрпризы, едет в гараж под домом, из которого как раз выходит жена. Не думая ничего худого, он следует за ней, чтобы испугать в шутку, но сильно пугается сам, видя, что на углу какой-то мужчина поджидает ее, целует, берет под руку и они вместе уходят. Видеть это ему неприятно. Тем не менее он следует за ними до того конца поселка, где дома поменьше, сады не так ухожены и снегоочиститель не убирает снег на улицах. Потом он три часа стоит, дрожа от боли и холода, перед какой-то лачугой, пока не выходит жена. Сперва страх заставляет ее лгать: «Того, что ты думаешь, вовсе не было», но потом на его вопрос: «Ты хочешь уйти от меня и жить с другим в этой лачуге?» — отвечает утвердительно. «Может ли кто-нибудь из вас понять это? — спрашивает каменщик в следующий обеденный перерыв. — Вы бы видели эту халупу: мне понадобилось бы не более пяти минут, чтобы ее снести». И тот, кто знает этого человека, может ему поверить. Как вам нравится эта история?
— Не знаю. Какой смысл в ней заложен?
Он говорит, что и сам не знает, и, чтобы уйти от вопроса, еще раз рассказывает всю историю, на сей раз так, словно он, Пауль Шустер, ее несчастный герой и излагает ее в пивной своим коллегам. При этом он со вкусом расписывает внешние подробности — дом, строительную площадку, автомобиль. Пытается очертить главным образом через речь персонажей, характеры, которые были неясны в кратком изложении. Так, жена и возлюбленный говорят превосходным, несколько манерным литературным языком, рассказчик-каменщик — на берлинском диалекте, что придает рассказу красочность и забавно-сентиментальный тон. Если раньше употреблялось слово «работать», то теперь Корнелия слышит «вкалывать». В обеденный перерыв «рубают». Когда каменщик не верит лжи своей жены, он говорит: «Ты думаешь, я чокнутый?» — а на последний вопрос, почему он не снес лачугу, отвечает: «Да ведь руку занозить же боязно», — что Корнелия находит оригинальным и забавным, но не признает ответом на свой вопрос.
— Я только знаю, что это хорошая история.
— Может быть, потому, что она — ваша? Ваша история с ма?
Он достаточно умен, чтобы не отрицать это сразу. Он задумывается на некоторое время и говорит:
— Нет, нет. Ваша мать бежала не от роскоши, она бежала к роскоши.
Это вызывает у Корнелии смех, потому что роскошь она представляет себе иначе, чем их скромный быт. Но Пауль быстро уходит от этой темы. Мысль, что поклонник любил уже мать, не способствует лирическому настроению. Он, конечно, готов использовать себе во благо разницу в возрасте, но говорить о ней не следует. Поэтому он переходит на отвлеченную тему, говорит не о конкретных лицах, а о поколениях, в особенности о тех, что продали свою душу благосостоянию.
Не произнося фразы: «Слава богу, я не таков!» — он, конечно исключает себя из числа таких людей. Обвинение, предъявляемое другим, превращается в хвалу обвинителю, хотя она и не облечена в слова. Он говорит не для того, чтобы высказать собственные мысли, собственные суждения, а чтобы произвести хорошее впечатление на слушательницу. Он говорит то, что ей, по его мнению, приятно слышать. Он считает, что молодые люди настроены критически, и показывает, что и он настроен критически. Он представляет себе, что бы она осудила, знай она его так же хорошо, как он себя знает, и сам осуждает это — в других.
Он говорит о людях, которые, выйдя из нищеты военного и послевоенного времени, живо откликались на все, что обещало зажиточность, ловко приспособлялись, довольствовались мелким, как лужа, мышлением, отмахивались от щекотливых проблем, использовали вызванную технической революцией тенденцию к специализации, чтобы устроиться потеплей и пожирней, называя добродетелями замалчивание и притворство и опустошая свою душу постоянным лицемерием, — и не замечает, что всей этой замаскированной под обвинение исповедью все больше замыкает возрастную границу между собой и девушкой.