Уильям Фолкнер - Авессалом, Авессалом!
— Он не был джентльменом. Он не был даже джентльменом. Он явился сюда — у него была лошадь, пара пистолетов и имя, которого никто никогда прежде не слыхал, не был даже уверен, что оно действительно принадлежит ему, точно так же как его лошадь и пистолеты, — явился искать места, где он мог бы укрыться, и округ Йокнапатофа ему такое место предоставил. Он искал поручительства почтенных людей для защиты от других незнакомцев, которые могли появиться позже, в свою очередь разыскивая его, и Джефферсон дал ему это. Потом ему потребовалась респектабельность — щит в образе добродетельной женщины, чтобы сделать его неуязвимым даже для людей, которые его защищали, — в тот неизбежный день и час, когда даже им пришлось восстать против него с презрением, ужасом и возмущеньем; и не кто иной, как наш с Эллен отец дал ему это. Нет, нет, я не оправдываю Эллен: слепая романтичная дура, чье поведение можно извинить разве что молодостью и неопытностью, если их можно считать оправданьем, слепая романтичная дура, а позднее слепая глупая женщина-мать, которую нельзя было больше оправдать ни молодостью, ни неопытностью, когда она лежала при смерти в том самом доме, на который променяла и гордость и покой и где возле нее была только дочь — уже все равно что вдова, хотя и не успевшая еще стать новобрачной, — дочь, которой три года спустя и в самом деле суждено было овдоветь, хотя она еще не успела стать никем вообще; а также сын, который отрекся даже от самой крыши, под которой родился и куда ему суждено было вернуться всего лишь один только раз, прежде чем исчезнуть навсегда, вернуться убийцей и почти братоубийцей; а он, изверг, мерзавец и дьявол, сражался в Виргинии — там земля могла скорее избавиться от него, чем где-либо еще под солнцем; однако мы с Эллен обе знали, что он вернется, что прежде, чем найдет его пуля или ядро, погибнут все до единого солдаты наших армий; и лишь ко мне одной, к девочке, заметьте, к девочке, четырьмя годами моложе той самой племянницы, которую меня просили спасти, ко мне одной только и оставалось Эллен обратиться с просьбой: «Защити ее. Защити хотя бы Джудит». Да, слепая романтичная дура; ведь для нее не существовало даже той стомильной плантации, которая, очевидно, соблазнила нашего отца, ни этого огромного дома, ни даже день и ночь пресмыкавшихся рабов — ничего того, что примирило, я не хочу сказать, соблазнило, ее тетку. Нет, всего лишь лицо человека, который ухитрялся выступать этаким гоголем, даже сидя верхом на лошади, человека, который, насколько было известно всем (в том числе отцу, который отдаст ему в жены свою дочь), либо вовсе не имел прошлого, либо не осмеливался о нем рассказать, человека, который въехал в город прямо ниоткуда с лошадью, с парой пистолетов и со стадом диких зверей, которых он один, без всякой посторонней помощи затравил, ибо в той никому не ведомой языческой стране, откуда он сбежал, он был даже страшнее их самих, и с этим французом-архитектором, у которого был такой вид, словно его, в свою очередь, затравили и поймали эти самые негры, — человека, который бежал сюда и спрятался, укрылся за респектабельностью и за этой сотней миль земли, которую он неизвестно как выманил у племени невежественных индейцев, и за домом величиной со здание суда, в котором он прожил три года без единой оконной рамы, двери или кровати, и которые он все равно называл Сатпеновой Сотней, словно все это было пожаловано королем его прадеду и с тех пор непрерывно переходило по наследству от отца к сыну — дом и положение, супруга и семья, они были необходимы для маскировки, и потому он принял их вместе со всем остальным, что составляет респектабельность, как принял бы неизбежные неудобства и даже боль от шипов колючего кустарника, если б этот кустарник мог дать ему защиту, которой он искал.
Нет, он не был далее джентльменом. Женитьба на Эллен или даже на десяти тысячах Эллен не могла бы сделать его джентльменом. Не то чтобы он хотел быть джентльменом или хотя бы чтоб его за такового принимали. Нет. В этом не было никакой необходимости, ибо все, что ему требовалось, — это имена Эллен и нашего отца на брачном свидетельстве (или на любой другой бумаге, удостоверяющей его респектабельность), которое люди могли увидеть и прочитать, точно так же как ему нужна была бы подпись нашего отца (или любого другого почтенного человека) на долговой расписке, потому что наш отец знал, кем был его отец в Теннесси и кем был его дед в Виргинии, а наши соседи и люди, среди которых мы жили, знали, что мы это знаем, а мы знали, что они знают, что мы знаем, и мы знали, что они поверили бы нашим словам о том, кто он и откуда он родом, даже если бы мы солгали, точно так же как всякий, однажды на него взглянув, сразу бы понял: он будет лгать о том, кто он, и откуда он родом, и зачем он сюда приехал, понял бы просто потому, что он вообще ничего о себе не говорил. И именно то, что он решил укрыться за респектабельностью, служило уже достаточным доказательством (если кто-либо нуждался в дальнейших доказательствах), что бежал он наверняка от чего-то прямо противоположного респектабельности, слишком темного, чтобы об этом упоминать. Ибо он был слишком молод. Ему было всего двадцать пять лет, а человек в двадцать пять лет по доброй воле не станет подвергать себя тяготам и лишениям, связанным с расчисткой девственных земель и устройством плантации на новом месте ради одних только денег; тем более молодой человек с прошлым, о каком ему явно не хотелось рассказывать в Миссисипи в 1833 году, когда на реке было полно пароходов, битком набитых пьяными дураками; нацепив на себя брильянты, они из кожи вон лезли, стараясь избавиться от своих рабов и хлопка еще до прибытия судна в Новый Орлеан — ведь туда можно было доскакать за одну ночь, а единственным препятствием и помехой были только другие злодеи, или риск быть высаженным на песчаную отмель, или, в самом худшем случае, петля. Он ведь был не из младших сыновей, которых посылали из каких-нибудь старых мирных краев вроде Виргинии или Каролины с лишними неграми добывать новую землю — взглянув на этих его негров, каждый сразу видел, что они могли явиться (и наверняка явились) из краев много более старых, нежели Виргиния или Каролина, и уж во всяком случае далеко не мирных. А взглянув разок ему в лицо, каждый мог убедиться, что он предпочел бы реку и даже верную петлю тому, за что взялся, — знай он даже наверняка, что в той самой купленной им земле зарыто золото, которое только и ждет его прихода.
Нет. Я оправдываю Эллен не больше, чем самое себя. Себя я оправдываю даже меньше, потому что для наблюдения за ним у меня было двадцать лет, а у Эллен всего лишь пять. Да и за эти пять лет она его не видела, а только слышала от третьих лиц о его делах, да и слышала-то не больше чем о половине — ведь половины того, что он эти пять лет действительно делал, наверняка не знал вообще никто, а о половине остального ни один мужчина не заикнулся бы своей жене, а тем более молодой девице; он явился сюда и открыл балаган, и Джефферсон целых пять лет платил ему за развлечение хотя бы тем, что скрывал от своих женщин его дела. Но у меня для наблюдения за ним была в запасе вся жизнь; ибо очевидно — хотя по какой причине, господь не счел нужным открыть — жизни моей суждено было окончиться в один апрельский день сорок три года назад, ибо всякий, кто имел столь же малую толику того, что можно назвать жизнью, сколь имела до этого времени я, уж никак не назвал бы жизнью то, что было у меня с тех пор. Я видела, что произошло с моей сестрой Эллен. Я видела, как она, почти затворница, наблюдала, как подрастают эти двое обреченных детей, которых она была бессильна спасти. Я видела, какою ценой она платила за этот дом и за свою гордыню; я видела, как один за другим наступали сроки оплаты векселей на гордость, довольство, покой и все остальное, которые она скрепила своею подписью в тот вечер, когда вошла в церковь. Я видела, как Джудит ни с того ни с сего без всяких объяснений запретили выходить замуж; я видела, как Эллен умирала, и только ко мне, совсем еще девочке, могла она обратиться с просьбой защитить ее оставшееся дитя; я видела, как Генри отрекся от своего дома и всех своих прав, а затем, возвратившись, буквально швырнул к подолу подвенечного платья своей сестры окровавленный труп ее возлюбленного; я видела, как возвратился этот человек — родоначальник и источник зла, переживший все свои жертвы, человек, который породил двоих детей лишь для того, чтобы они уничтожили не только друг друга и его собственный род, но еще и мой род в придачу, и все же я согласилась выйти за него замуж.
Нет, я себя не оправдываю. Я не ссылаюсь на молодость, ибо кто из обитателей Юга после 1861 года — мужчина, женщина, черномазый или мул — имел время и возможность не только быть молодым, но даже и слышать, что такое молодость, от тех, кому довелось быть молодым. Я не ссылаюсь на близкое родство: на то, что я — молодая девица, созревшая для замужества, и в ту пору, когда большая часть молодых людей, с которыми я при обычных обстоятельствах была бы знакома, погибли на полях проигранных сражений — два года прожила с ним под одной крышей. Я не ссылаюсь на нужду: на то, что я, сирота, женщина, нищая, естественно обратилась даже не за покровительством, а просто за хлебом насущным к своим единственным родичам — к семье своей покойной сестры; и тем не менее кто осмелится осудить меня — двадцатилетнюю сироту, молодую девицу без всяких средств — за то, что я хотела не только оправдать свое положение, но и защитить честь семьи, где доброе имя женщин всегда оставалось незапятнанным, приняв честное предложение от человека, чей хлеб я вынуждена была есть. А главное, я не оправдываю себя — молодую девицу, которая вырвалась из смерча, отнявшего у нее родителей, достаток и все остальное, которая видела, как все, что составляло ее жизнь, превратилось в груду развалин, окружавших несколько фигур, имевших облик людей, но имена и осанку героев, — да, молодую девицу, вынужденную ежедневно и ежечасно сталкиваться с одним из этих людей, который, несмотря на все то, чем он мог быть когда-то, и несмотря на все то, что она могла о нем думать и даже знать, четыре года доблестно сражался за землю и традиции этой страны, где она родилась. И человек, который все это сделал, хотя он и не перестал быть злодеем, а только поменял свою окраску, тоже обладал бы в ее глазах — хотя бы в силу одного только общения с героями — осанкой и обликом героя; и вот теперь он тоже вырвался живым из смерча, принесшего столько страданий ей, и встречал уготованное Югу будущее, не имея ничего, кроме голых рук, сабли, которую он, по крайней мере, ни разу не сдал неприятелю, и благодарности за доблесть от своего потерпевшего поражение главнокомандующего. О да, он был храбр. Этого я никогда не отрицала. Но почему же единственной опорой нашего дела, всей нашей жизни, надежд на будущее и гордости минувшим должны были стать такие люди — люди, обладавшие доблестью и силой, но лишенные сострадания и чести? Нужно ли удивляться, что господь позволил нам потерпеть пораженье?