Мирча Элиаде - Без юности юность
Профессор, приблизясь к постели, коснулся двумя пальцами его правой руки.
И тогда, на сей раз без страха, он зашевелил языком, но, как ни старался, не сумел выговорить то, что хотел, и наконец, смирясь, стал наобум выдавливать из себя односложное: день, ночь, хлеб, вещь, сон…
На третью ночь после этого ему приснился сон, который он запомнил от начала до конца. Как будто он вернулся в Пьятра-Нямц и направляется к лицею. Но чем ближе лицей, тем больше его обгоняет прохожих. Он узнает одного за другим своих бывших учеников разных лет выпуска, которые ничуть не постарели кто за десять, кто за двадцать, кто за двадцать пять лет. Он хватает кого-то из них за руку. «Ты, Теодореску? Куда вы все идете?» Юноша смотрит на него, неловко улыбаясь, явно не узнавая. «В лицей. Сегодня столетний юбилей нашего учителя, Доминика Матея».
«Не нравится мне этот сон, — повторил он про себя несколько раз. — Не знаю почему, но не нравится». Дождавшись, когда вышла сиделка, он осторожно попытался, не в первый раз за последние дни, приоткрыть глаза. Как-то ночью он вдруг обнаружил, что видит светящееся голубоватое пятно. Сердце затравленно заколотилось, и, не сообразив, что произошло, он поспешно зажмурился. Но на другую ночь снова очнулся с тем же светящимся пятном перед глазами и, растерявшись, принялся считать в уме. Дойдя до семидесяти двух, он внезапно понял, что это свет звезды, который проникает сквозь узкое окно под потолком в глубине комнаты. Справляясь с приливом радости, он без спешки оглядел, метр за метром, помещение, куда его перевели накануне приезда доктора Бернара. С тех пор, оставаясь один, особенно по ночам, он открывал глаза, легонько поворачивал голову в ту и в другую сторону и постепенно изучал формы и краски, тени и полутени. Он и представить себе не мог, что раньше в его распоряжении всегда было такое блаженство: просто-напросто разглядывать близлежащие предметы.
— Почему же вы утаили от нас, что можете открывать глаза? — услышал он мужской голос и в фокусе возник дежурный врач.
Врач был таким, каким и казался по голосу: высокий сухощавый брюнет с начатками лысины.
Выходит, его подозревали и выследили.
— Сам не знаю, — отвечал он, глотая слоги. — Может, хотел сначала сам убедиться, что не потерял зрение.
Врач смотрел на него с задумчивой улыбкой.
— Интересный вы человек. Когда Профессор спросил, сколько вам лет, вы ответили: шестьдесят.
— Мне больше, виноват.
— Бросьте. Вы, вероятно, слышали, что говорили санитарки?
Смиренным жестом кающегося школяра он склонил голову. Что говорили санитарки, он слышал. «Сколько, он сказал, ему лет — шестьдесят? Темнит, голубчик. Ты сама видела, когда мы его давеча мыли: молодой мужик, в соку, ему и сорока не будет…»
— Мне не хочется, чтобы вы думали, что я за вами шпионю и хочу донести на вас начальству. Но Профессора я должен поставить в известность, а уж он решит…
В другой раз он бы обиделся — или испытал страх, но сейчас вместо этого обнаружил, что читает, сначала про себя, а потом вслух, шепотом, одно из своих любимых стихотворений, «La morte meditata»[5] Унгаретти:
Sei la donna che passa
Come una foglia
E lasci agli alberi un fuoco d'autunno…[6]
Он открыл для себя эти стихи лет через двадцать пять после развода. И все же, читая их, думал о ней. Была ли это все та же любовь, в которой он признался ей утром 12 октября 1904 года, когда они вышли из здания суда и направились к Чишмиджиу? Тогда, на прощанье, целуя ей руку, он сказал: «Желаю тебе… да что там, все, что я могу сказать, ты знаешь… Но я хочу, чтобы ты знала и еще одно: что я буду любить тебя до конца жизни…» Любил ли он ее по-прежнему, он уже не знал, но о ней он думал, читая:
Sei la donna che passa…
— Убедились, значит, что вы вне опасности?
Так приветствовал его наутро Профессор, с улыбкой возникнув у постели.
Профессор оказался на вид внушительнее, чем он себе представлял. Недостаток роста восполняла выправка, как на параде, и гордая посадка головы — можно было оробеть от его вельможного вида, от почтенных седин. Даже улыбаясь, он сохранял дистанцию и не терял суровости черт.
— Вы теперь не просто «интересный случай», вы — «казус». До сих пор никто не дал ему правдоподобного объяснения, ни у нас, ни за границей. При прямом попадании молнии человек погибает мгновенно… ну или через десять-пятнадцать минут. В редчайших случаях остается лежать в параличе, немой или слепой. А с вами — сплошные загадки, час от часу не легче. Мы еще не выяснили, благодаря какому рефлексу вы не раскрывали рот целых двадцать три дня и вас надо было кормить искусственно. Возможно, вас заставила открыть рот необходимость удалить зубы, которые уже не держались в деснах. Мы намеревались сделать вам протезы, чтобы вы могли есть и, что очень важно, нормально говорить. Но пока ничего сделать нельзя, рентген показывает, что у вас режутся новые зубы, полный набор в два ряда.
— Не может быть! — прошепелявил он в изумлении.
— То же самое говорят в один голос все терапевты и дантисты: что этого просто-напросто не может быть. Но рентген не оставляет сомнений. Одним словом, казус. Больше и речи нет о «живом мертвеце», тут совсем другое, но что именно, нам еще не ведомо.
«Надо поосторожнее, не сделать бы какой ошибки, чтобы они меня не разоблачили. Не сегодня завтра начнут выпытывать имя, адрес, профессию. Но, в сущности, чего мне бояться? Я же ничего не сделал. Ни одна душа не знает ни про белый конверт, ни про голубой». И, однако же, он хотел во что бы то ни стало сохранить анонимность, остаться на уровне пожатия чужого пальца в ответ на вопрос: «Вы меня слышите?» К счастью, пока что, без зубов, он говорил плохо. Пока что легко будет притворяться и комкать даже те немногие слова, которые у него получались… А вдруг его попросят что-нибудь написать? Он, словно в первый раз, пристально взглянул на свою правую руку. Кожа была гладкая и явно начинала наливаться свежестью. Он тщательно ощупал левой рукой правую, двумя пальцами потрогал бицепс. Вот это да! Неужели полный, чуть ли не четырехнедельный отдых и питательные растворы, которые ему вводили в вену… «Молодой мужик, в соку!» Так сказала санитарка. А днем раньше он услышал осторожный скрип двери, шаги и шепот дежурного врача: «Тихо, не разбудите». И вслед за тем чужой, приглушенный голос: «Нет, не он… Хотя все же надо будет взглянуть на него без бороды… Мы-то ищем студента, не старше двадцати двух лет, а этому будет, пожалуй, под сорок…» Он почему-то вспомнил грозу.
— И что любопытно, — говорил один врач, — дождь шел только там, где шел он: от Северного вокзала до Елизаветинского бульвара. Проливной дождь, как летом, затопило весь бульвар, а подальше на сотню метров — ни капли.
— Да, — подхватил другой, — мы там тоже проходили, когда возвращались из церкви, вода на бульваре еще не успела стечь.
— Говорят, была попытка покушения, нашли якобы заготовленный динамит, но из-за ливня затея провалилась.
— Сигуранца могла это и придумать, чтобы оправдать аресты среди студентов.
Голоса вдруг стихли.
«Надо поосторожнее, — повторил он. — Как бы меня не приняли за подпольного легионера, которого ищет Сигуранца. Тогда придется сказать им, кто я такой. Они отвезут меня в Пьятра-Нямц для проверки, а там…» Но ему удалось и на этот раз выбросить из головы беспокойные мысли. Сама собой пришла на ум XI песнь «Purgatorio», потом он попытался припомнить из «Энеиды»: Agnosco veteris vestigia flammae…[7]
— Беда с тобой, Доминик, скачешь с одной книги на другую, с языка на язык. То-то она от тебя и ушла.
Он не обиделся. Никодим говорил не со зла: добрый, прямой и тихий молдаванин.
— Да нет, Никодим, учебник японского к нашему разводу отношения не имеет.
— Почему японского, какого японского? — от неожиданности сбивчиво переспросил Никодим.
— Я думал, ты на это намекаешь, злые языки чего только не натреплют.
— Ты о чем?
— Ну, что якобы я заявился однажды домой с учебником японского. И когда Лаура увидела, как я с порога уткнулся в него носом, она сказала… в общем, что я берусь за сто вещей сразу и ничего не довожу до конца. И что с нее хватит.
— Про учебник не слышал, а вот что ей надоели твои амурные похождения, поговаривают. Особенно то, прошлым летом, в Бухаресте, когда ты приударил за одной француженкой, уверяя, что, мол, знакомы еще по Сорбонне и все такое.
— Чушь, — перебил он с легкой досадой, пожимая плечами. — Не в том дело. Да, у Лауры были кое-какие подозрения, потому что она узнала про одну давнюю историю, но она же умная женщина, она знает, что я всегда любил только ее, а если что и было… то это… В общем, так или иначе, мы остались добрыми друзьями.
Кое-что он все же скрыл от Никодима. Впрочем, не только от него, но даже и от Даду Рареша, своего лучшего друга, который умер от туберкулеза двенадцать лет спустя. Хотя Даду, может быть, единственный отгадал правду. Или сама Лаура ему что-то рассказала, между ними было взаимопонимание.