Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей
И тут я услышал, как скрипнули ступеньки нашей старой дубовой лестницы – одна, другая, третья… значит, это не осадка дома от перемены температуры. Наверно, Эллен опять ходит во сне.
Я, конечно, люблю свою дочь, но она у нас чересчур уж смышленая, будто такой на свет родилась, смышленая и завистливая, но привязчивая. Всегда в ней зависть к брату, а бывает так, что и ко мне. Я считаю, что сексуальные вопросы стали занимать ее слишком рано. Отцы, вероятно, всегда это чувствуют. Еще совсем малышкой она так интересовалась мужскими половыми органами, что нам становилось неловко. Потом она всем существом углубилась в тайну созревания. Ангельской девичьей кротости, о которой толкуют на страницах журналов, в ней не было и в помине. Дома у нас все кипело от ее нервозности, стены были пропитаны непокоем. Мне приходилось читать, что в Средние века верили, будто в созревающих девушек вселяется нечистая сила, и я не берусь отрицать это. Одно время мы в шутку говорили, что у нас завелся домовой. Картины вдруг начинали срываться со стен, посуда разбивалась вдребезги. На чердаке слышался глухой стук, в подвале что-то громыхало. В чем было дело – не известно, но эти странности настолько меня интересовали, что я все время послеживал за Эллен, за ее таинственными появлениями и исчезновениями. Она была как ночной зверек, как кошка. Я убедился, что все эти шумы, стуки, грохот не имеют к ней никакого отношения, но все же в ее отсутствие ничего такого не случалось. Она могла сидеть неподвижно, вперив взгляд в пространство, когда домовой давал о себе знать, но без нее дело не обходилось.
В детстве я слышал, что давным-давно в старом доме Хоули жило привидение – дух одного из наших пуританско-пиратских предков, но, судя по отзывам, это было вполне порядочное привидение, ходило-бродило по всему дому и издавало стоны, как ему и полагалось. Ступеньки поскрипывали под его невидимой тяжестью, оно стучало в стены, предвещая чью-нибудь неминуемую смерть, – и все это с большим достоинством, по законам хорошего тона. У домового нрав был совсем другой – вредный, злобный, коварный и мстительный. Дешевые вещи ему под руку не попадались – только те, что подороже. Потом он вдруг исчез. Я, собственно, не очень-то в него верил. Он был предметом наших семейных шуток, но шутки шутками, а домовой домовым, и вот вам, пожалуйста, – картины с разбитым стеклом и черепки фарфоровой посуды.
Когда он перестал нас тревожить, Эллен начала ходить во сне – вот как сейчас. Я слышал ее медленные, но уверенные шаги вниз по лестнице. И в ту же минуту моя Мэри глубоко вздохнула и пробормотала что-то, и внезапно поднявшийся ветерок качнул тени листьев и веток на потолке.
Я тихонько встал с кровати и так же тихонько надел халат, ибо мне, как и всем, известно, что лунатиков пугать нельзя.
Из моих слов можно вывести, будто я плохо отношусь к своей дочери, а это неверно. Я люблю ее, но в то же время побаиваюсь, потому что многое в ней мне непонятно.
Если по нашей лестнице идти с краю, у самой стены, то ступеньки не скрипят. Я открыл это еще юнцом, когда возвращался домой после ночных гуляний, точно блудливый кот. И до сих пор пользуюсь своим открытием, если не хочу будить Мэри. Я вспомнил о нем и сейчас – бесшумно спустился по лестнице, ведя пальцами по стене, чтобы не оступиться. С той стороны, где улица, в окно проникал тусклый узорчатый свет фонаря, сливающийся с полутьмой в глубине комнаты. Но Эллен я видел. От нее словно исходило сияние – может, потому, что на ней была белая ночная рубашка. Лицо ее оставалось в тени, но плечи и руки излучали свет. Она стояла перед застекленной горкой, где у нас хранятся семейные реликвии, сами по себе пустяковые: резные, нарвало вой кости киты и вельботы с веслами и гарпунами, со всей командой и с гарпунщиком на носу; изогнутые моржовые клыки и бивни; маленькая модель «Прекрасной Адэр», корпус поблескивает лаком, а свернутые паруса и снасти потемнели от времени, запылились. Есть там китайские вещицы, которые привозили с Востока старые шкиперы, опустошавшие китайские воды на своих китобойных судах: фигурки и безделушки черного дерева, слоновой кости – смеющиеся и серьезные божки, безмятежные и давно не мытые будды, цветы, вырезанные из розового кварца, мыльного камня и даже из нефрита – да, да, из настоящего нефрита, – и прелестные, совершенно прозрачные фарфоровые чашечки. Среди этих вещей, вероятно, есть и ценные – например, маленькие лошадки, хоть и грубо отесанные, а удивительно живые, – но это чистая случайность, не иначе. Мореходы, охотники за китами – где им было отличать хорошее от плохого? А может, я не прав? Может, все-таки отличали?
Эта горка всегда была для меня святыней, точно маски предков у римлян, точно лары и пенаты, а если заглянуть еще дальше – точно камни, упавшие с Луны. У нас есть даже корень мандрагоры – ни дать ни взять человечек, плод семени удавленника, есть и самая настоящая русалка, сшитая из двух половинок – туловище обезьянье, а хвост рыбий. С годами она довольно сильно облезла, вся сморщилась и на ней стали видны швы, но ее мелкие зубки по-прежнему поблескивают в оскале свирепой ухмылки.
Вероятно, в каждой семье есть свой талисман, символ преемственности, который вдохновляет, и утешает, и подбадривает поколение за поколением. Наш талисман – это – как бы сказать? – такой опалового цвета холмик то ли из кварца, то ли из яшмы или даже мыльного камня, четырех дюймов в диаметре, полутора – в вышину. И по нему идет бесконечно переплетающаяся извилина, и она будто непрестанно струится, бежит куда-то. Извилина живет, но у нее нет ни головы, ни хвоста, ни конца, ни начала. На ощупь камень не скользкий, а чуть шероховатый, как человеческая кожа, и всегда теплый. В него можно глубоко заглянуть, но насквозь он не просвечивает. Какой-нибудь старый моряк одной крови со мной привез этот камень из Китая. Он волшебный – его так приятно рассматривать, трогать, поглаживать пальцами, водить им по щеке. Этот странный талисман живет у нас за стеклом горки. В детстве, в юности и даже когда я стал взрослым мужчиной, мне разрешалось трогать его, брать в руки, но только не выносить из дому. И его цвет, его прожилки и фактура менялись вместе с переменами во мне самом. Однажды я представил себе, что это женская грудь, и она томила меня, жгла меня, мальчика. Потом он превратился в человеческий мозг и стал загадкой: что-то движется, плывет, но без истока, без устья – словно вопрос, замкнутый в самом себе, не требующий ответа, который исчерпал бы его, не знающий ни конца, ни начала обозримых границ.
В горку был вделан старинный медный замок, и в замке всегда торчал медный ключ.
Моя спящая дочка обеими руками держала волшебный камень, водила по нему пальцами, ласкала, как живое существо. Потом она прижала его к своей несформировавшейся груди, поднесла к щеке, пониже уха, по-щенячьи ткнулась в него носом и чуть слышно замурлыкала что-то похожее не столько на песенку, сколько на стон удовольствия и сладость томления. В ней чувствовалась какая-то губительная сила. Я было испугался – а вдруг она бросит его и разобьет или запрячет куда-нибудь, но тут же понял – в ее руках это мать, возлюбленный, ребенок.
Как же разбудить, не испугав? И вообще, зачем будят лунатиков? Из страха, как бы они сами не причинили себе вреда? Но я не слыхал, чтобы в таком состоянии с ними что-нибудь случалось, а вот когда их будят, это дело другое. Так зачем же нарушать ее сон? Ведь это не кошмар, мучительный, страшный; скорее всего, она испытывает приятное чувство, и наяву таких ощущений у нее не будет. Кто дал мне право портить все это? Я тихонько отошел и сел в свое глубокое кресло – ждать, что будет дальше.
Полутьма комнаты искрилась блестками ослепительного света, и они порхали и кружились, точно комариный рой. На самом деле ничего такого, вероятно, не было, просто у меня рябило в глазах от усталости, но отделаться от этого впечатления мне не удалось. А моя дочь Эллен действительно излучала сияние, и оно шло не только от белизны ее ночной рубашки, но и от самой кожи. В темной комнате нельзя было видеть ее лицо, а я его видел. И мне казалось, что оно у нее не как у маленькой девочки и не старообразное, а зрелое, с четкими, определившимися чертами. Даже губы ее, против обыкновения, были твердо сжаты.
Но вот Эллен твердой рукой положила талисман на прежнее место, затворила стеклянную дверцу и щелкнула медным ключом в замке. Потом она повернулась и, пройдя мимо моего кресла, стала подниматься по лестнице. Две вещи могли мне почудиться: первое – что поступь у нее была не как у девочки, а как у женщины, познавшей удовлетворение, и второе – что с каждым шагом сияние убывало в ней. Допустим, что это все домыслы, плод моей фантазии, но за третье я ручаюсь: под ее ногами ступеньки не скрипели. Она, вероятно, шла у самой стены, там, где старая лестница молчит, не жалуется.
Выждав несколько минут, я пошел следом за ней и увидел, что она лежит в постели и спит, уютно укрывшись одеялом. Она дышала ртом, и лицо ее было лицом спящего ребенка.