Симона Бовуар - Мандарины
— Можно войти?
В дверном проеме застенчиво улыбался Ламбер.
— Разумеется! Где ты прячешься? Вполне мог бы прийти на вокзал, подлый изменник.
— Я подумал, для четверых не хватит места, — смущенно сказал Ламбер. — А их маленький праздник... — добавил он, скривив губы, и тут же прервал себя: — Но теперь я, должно быть, тебе мешаю?
— Нисколько. Садись же.
— Хорошая была поездка? — Ламбер пожал плечами: — Тебя, верно, уже раз двадцать об этом спрашивали.
— И хорошая, и плохая; прекрасная декорация и семь миллионов голодающих.
— Ткани у них хорошие, — заметил Ламбер, с одобрением разглядывая Анри, и улыбнулся: — Там такая мода — ботинки апельсинового цвета?
— Апельсинового или лимонного, зато кожа хорошая. Для богатых есть все, и это самое скверное; я расскажу тебе, но сначала поведай здешние новости. Я только что прочитал твои статьи: знаешь, они хорошие.
— Похоже на сочинение по французскому языку, — с насмешкой в голосе произнес Ламбер: — Опишите ваши впечатления от посещения концлагерей; думаю, нас было больше двадцати, писавших на эту тему. — Лицо его просияло. — А вот твоя книга — это действительно здорово; не сомкнув глаз, я рулил всю ночь и весь день и был измотан, когда начал ее читать, а прочитал залпом, я не мог заснуть, пока не кончил ее.
— Ты меня очень обрадовал! — сказал Анри.
Комплименты всегда вызывают неловкость; однако Ламбер в самом деле порадовал его; именно об этом он и мечтал: чтобы всю ночь напролет, горя нетерпением, его читал юноша. Только ради одного этого стоило писать: особенно ради этого.
— Я подумал, тебе интересно будет взглянуть на критику, — сказал Ламбер и бросил на стол толстый желтый конверт. — Я тоже добавил сюда свой маленький куплет.
— Конечно, мне это интересно, спасибо, — ответил Анри. Ламбер с некоторой тревогой взглянул на него.
— Ты там писал?
— Репортаж.
— Но теперь ты подаришь нам новый роман?
— Я примусь за него, как только появится время.
— Найди его, — сказал Ламбер. — Пока ты отсутствовал, я подумал... — Он покраснел. — Ты должен защищаться.
— От кого? — с улыбкой спросил Анри. И снова Ламбер заколебался.
— Похоже, Дюбрей ожидает тебя с нетерпением. Не позволяй втягивать себя в его начинания...
— Я уже так или иначе втянут, — ответил Анри.
— Так вот, торопись выбраться. Анри улыбнулся:
— Нет. Сегодня уже нельзя оставаться вне политики. Ламбер помрачнел:
— Значит, ты меня осуждаешь?
— Вовсе нет. Я хочу сказать, что для меня это уже невозможно. У нас разный возраст.
— При чем тут возраст? — спросил Ламбер.
— Сам потом разберешься. Начинаешь понимать какие-то вещи, меняешься. — Он улыбнулся: — Обещаю тебе, что найду время писать.
— Это необходимо, — настаивал Ламбер.
— Послушай, ты так хорошо проповедуешь, а где твои-то новеллы, о которых ты мне говорил?
— Они ничего не стоят, — ответил Ламбер.
— Принеси их мне, а потом поужинаем вместе в ближайшие дни, и я тебе скажу, что о них думаю.
— Хорошо, — согласился Ламбер. Он встал. — Думаю, ты не захочешь ее принять, но крошка Мари-Анж Визе непременно желает взять у тебя интервью, она ждет уже два часа, что ей сказать?
— Что я никогда не даю интервью и что у меня полно работы.
Ламбер закрыл за собой дверь, и Анри вытряхнул на стол содержимое желтого конверта. На распухшей папке секретарша сделала надпись: Отклики на роман. На секунду он застыл в нерешительности. Этот роман он писал во время войны, не думая о судьбе, которая его ждет, он даже не был уверен, что его вообще ждет какая-то судьба, а теперь книга напечатана, и люди прочли ее; Анри давали оценку, обсуждали, разбирали, как сам он довольно часто давал оценку и обсуждал других. Анри разложил вырезки и стал пробегать их глазами. Поль говорила: «Триумф», он решил, что она преувеличивает; однако и критики тоже употребляли громкие слова. Ламбер, конечно, был пристрастен, Лашом тоже, да и все эти только что появившиеся молодые критики со всей очевидностью благоволили к писателям — участникам Сопротивления; но теплые письма, отправленные друзьями и людьми незнакомыми, подтверждали вердикт прессы. Даже не возомнив о себе невесть что, действительно было чему радоваться: написанные с чувством страницы вызывали ответные чувства. Анри радостно потянулся. Произошло нечто вроде чуда. Два года назад плотные шторы занавешивали закрашенные синим окна; он был отрезан от темного города и от всей земли, его авторучка в нерешительности повисала над бумагой, а сегодня те неясные звуки в его горле обрели в мире живой голос; потаенные порывы его сердца превратились в истину для других сердец. «Мне следовало бы объяснить Надин, — подумал он. — Если другие не в счет, писать не имеет смысла. Но если их ценишь, это потрясающе — вызывать словами их дружбу, доверие; потрясающе видеть, как находят у них отклик твои собственные мысли». Он поднял глаза: открылась дверь.
— Я прождала два часа, — послышался жалобный голос, — удели мне хоть четверть часа. — Мари-Анж решительно встала перед его письменным столом. — Это для газеты «Ландемен», большая статья с фотографией на первой странице.
— Послушай, я никогда не даю интервью.
— Вот именно, и потому мое будет бесценным.
Анри покачал головой, и она с возмущением продолжала:
— Не станешь же ты разрушать мою карьеру из-за какого-то принципа? Он улыбнулся; для нее это так много значило — четверть часа беседы, а
ему — почти ничего не стоило! По правде говоря, у него, пожалуй, появилось настроение говорить о себе. Среди людей, которым понравилась его книга, наверняка были такие, кто желал бы лучше узнать автора; ему хотелось дать им разъяснения. Чтобы их симпатия была действительно обращена к нему.
— Хорошо, — согласился он. — Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал?
— Ну, прежде всего, откуда ты родом?
— Мой отец был аптекарем в Тюле.
— Дальше? — спросила она.
Анри заколебался; не так-то просто ни с того ни с сего начать вдруг рассказывать о себе.
— Ну же, — настаивала Мари-Анж. — Поведай мне одно-два детских воспоминания.
Воспоминания у него имелись, как у всех, но они казались ему незначительными, за исключением того ужина в столовой в стиле Генриха II, во время которого он избавился от страха.
— Ладно, вот, пожалуй, одно из них, — сказал он. — Вроде бы сущие пустяки, но для меня это было началом многих вещей.
Мари-Анж с ободряющим видом смотрела на него, ее карандаш повис над блокнотом, и он продолжал:
— Основной темой разговора у моих родителей были грозившие миру катастрофы: красная опасность, желтая опасность, варварство, декаданс, революция, большевизм; мне это представлялось в виде страшных чудовищ, которые должны сожрать все человечество. Тем вечером мой отец пророчествовал по своему обыкновению: революция неминуема, цивилизация гибнет, а мать с испуганным видом соглашалась с ним. И тут вдруг я подумал: «Но в любом случае те, кто одержит победу, будут людьми». Возможно, слова, которые я сказал себе, были другими, но смысл именно таков. — Анри улыбнулся. — Эффект оказался поразительным. Никаких чудовищ, мы находились на земле, средь человеческих существ, в своем кругу.
— И что? — спросила Мари-Анж.
— С того дня я стал преследовать чудовищ, — ответил он. Мари-Анж озадаченно смотрела на Анри.
— Но как все-таки закончилась твоя история?
— Какая история?
— Та, которую ты начал рассказывать, — в нетерпении сказала она.
— Другого конца нет. Она закончена, — ответил Анри.
— А-а! — молвила Мари-Анж и жалобно добавила: — Мне хотелось чего-нибудь яркого!
— О! Ничего яркого в моем детстве не было, — сказал Анри. — Аптека нагоняла на меня смертельную скуку, и я досадовал, что живу в провинции. К счастью, в Париже у меня был дядя, который определил меня в «Вандреди»{45}.
Анри умолк; о первых своих годах в Париже ему было что рассказать, но он не знал, что выбрать из множества разных вещей.
— «Вандреди», это же левое издание, — заметила Мари-Анж. — У тебя тогда уже были левые взгляды?
— У меня главным образом вызывали отвращение правые взгляды.
— Почему же? Анри задумался.
— В двадцать лет я был честолюбив и потому стал демократом. Хотел быть первым, но первым среди равных. Если соревнование фальсифицировано с самого начала, ставка теряла всякую ценность.
Мари-Анж царапала что-то в блокноте; вид у нее был не слишком умный. Анри искал доступные слова. «Между шимпанзе и последним из людей гораздо больше разницы, чем между этим человеком и Эйнштейном! Сознание, которое свидетельствует само за себя, это абсолют». Он собирался открыть рот, но Мари-Анж опередила его:
— Расскажи мне о своих первых шагах.
— Каких именно?