Уильям Берроуз - Мое образование (Книга Cнов)
В поезде, идущем в Швейцарию с Мики Портманом и Аланом Уотсоном. У меня берет интервью репортер. Я указываю ему на то, что он прохлопал суть. Суть в том, что я -- писатель, такой же известный, как Грэм Грин.
-- И у меня есть ресторан.
Пестрая и Флетч спят в моей постели. Снится, что они под одеялом у меня в ногах, а затем мечутся по комнате. Я вижу перышко. (Сегодня утром Нытик принес в дом дохлую птичку.) Потом на полке я обнаруживаю крупную мышь странного серо-зеленого цвета, как из пластилина. Мышь превращается в револьвер. Потом я вижу, что у меня на руках и запястье -- гной. Кляксы желтого гноя.
Мой анализ. Много лет подряд, куча денег -- силен соблазн сказать, что это полная трата времени и денег, но у писателя ни одно впечатление не пропадает даром. Я бы предпочитал не обсуждать свою старую кошмарную болезнь в самом начале долгого периода анализа и психотерапии, но с другой стороны, я мог хотя бы передвигаться, не терял работу. Ну вот, что-то все же произошло, повернулся какой-то маленький ключик... быть может, так, что я смог продолжать делать то, что сделал. А может, и нет никакой связи. Как один процент пенициллина в старых китайских рецептах. Они же не знали, что такое -- этот один процент, а точнее -- где именно он находится. А я нутром чую, что во всем этом имеет смысл только кушетка. Вот поэтому и не покупаю новую -- экономлю. Как ни верти. Было время... ох, ладно... Д-р Федерн, покончивший с собой. Милый старичок.
Неужели я всерьез считал это каким-то доказательством телепатии?
Я ответил:
-- Дорогой мой лекарь, я ничего не считаю никаким доказательством чего бы то ни было, в любом случае -- ничего не считаю задействованным в доказательстве чего бы то ни было.
Подобно тому, как молодой вор считает, что ему выдана лицензия красть, молодой писатель считает, что у него есть лицензия писать. Вы достаточно верно понимаете, о чем я: нестись на гребне, он движется быстрее, чем успеваешь записывать, и знаешь, что оно -- подлинное, подделать не выйдет, писатель должен был там быть и вернуться оттуда. А потом по тебе лупит, холодно и тяжело, как дубинка легавого холодной ночью: Творческий Тупик. О да, он пытался меня предупредить, старый мой помощник:
-- Ты пишешь слишком быстро, Билл... -- А я не слушал.
И тут тебя двигает под дых. Целый год я не мог вспомнить ни одного своего сна. Пытался обойтись без шмали и всего остального. Точно некий серый бюрократ стирал сны у меня перед глазами, пока я пытался ухватить какую-то деталь, что вернула бы мне сновидение, хотя бы контур: мертво. Джеймс жаловался, что я часами сидел на стуле в углу студии и абсолютно ничего не делал. Застаивался без спокойствия. Множество страниц, и на них -- ничего: писатель нигде не побывал и ничего оттуда не вынес. Фальстарты, быстротечный энтузиазм. Книги, умиравшие за недостатком какого бы то ни было повода жить после десятой страницы.
А потом -- возвращается. Оно есть. Ты об этом знаешь. Чувствуешь, как самого первого персонажа... Я был на этом останце вместе с Ким. Ким, мой космический корабль для путешествий по девятнадцатому веку. Мне было видно даже оттуда, где я стоял с наконечником стрелы в руке. Головокружительный трепет ужаса, будто можешь молнией пробить миллионы или сколько там лет назад, к самому началу, к пещерам, к голоду. Ким знала, что он всегда был гомосексуалистом, выполнял магические сексуальные ритуалы перед картинами, чтобы активировать их, накрывшись звериными шкурами, он хнычет и рычит и скулит до самозабвения, и сперма его стекает по ляжкам зверей. Ким обожала эти звериные спектакли. Он превращался в животных и открывал, что у него гораздо больше общего с хищниками, чем с травоядными. Можно увидеть, о чем думает собака или кошка, но разум оленя -- место странное, странное зеленое место. Туда трудно забраться. Люди, покачивающие везде рогами на голове, пытаются туда проникнуть, безмозгло и прекрасно.
Не хочу об этом писать. Говорил уже -- не было ни одной попытки написать честную автобиографию, не говоря уже о том, чтобы ее закончить, и никто никогда бы не смог выдержать ее чтения. В этом вот месте, наверное, читатель думает, что я готов признаться в каких-то смачных сексуальных практиках. Едва ли. Наверное, мне было года двадцать четыре, я работал в мастерской Булыжных Садов, о чем терпеть не могу вспоминать, и эта еврейка отправила меня ко входу для прислуги, а я уехал, лязгая рычагами и повторяя:
-- Гитлер совершенно прав!
Чтоб честно, значит, хотите? Чтоп честно? Штоп чесно? Штоп шесно?
Однажды днем там был Крамер, а о нем можно сказать, как сказал Тутс Шор о Джимми Уокере у гроба Уокера:
-- Джимми, когда ты вошел, вся малина осветилась.
А я сказал:
-- С тех пор, как у меня появилась эта работа, мой голос меняется.
А Дэйв говорит что-то о "Кэтлинах, ну, вы их знаете".
-- Я знаком с этим семейством, -- в своей подобострастной манере отвечаю я, и мы хохочем.
Торможу. Не хочется продолжать.
В этом же контексте -- одна ночь в доме на Прайс-роуд. Спустился к леднику. (Я был отчаянно несчастен. Никакого секса. Никакой работы, которая бы хоть что-то значила, -- ничего.) Отец там что-то ел. Это привычка жителей пригородов -- совершать набеги на ледник.
-- Привет, Билл.
То был голос маленького мальчика, молящего о любви, а я посмотрел на него с холодной ненавистью. Он усыхал прямо у меня на глазах, пока я бормотал:
-- Привет.
Оглядываясь теперь назад, я ощущаю боль в груди -- там, где живет Ба. Я тянусь к нему:
-- Папа! Папа! Папа!
Слишком поздно. Конец связи с Булыжными Садами.
Когда мама свои последние четыре года жила в доме престарелых "Чэстэйнз" в Сент-Луисе, я ни разу не съездил навестить ее. Лишь на Мамин день посылал слюнявые открытки из Лондона, да время от времени -- просто открытки отсюда и оттуда. Помню, много лет назад -- пятьдесят? не помню -она как-то раз сказала мне:
-- Допустим, я сильно заболею. Ты ко мне будешь приходить? Ухаживать за мной? Заботиться обо мне? Я рассчитываю на то, что это так и будет.
Так не было. Телеграмма от Морта. Меня подняли с постели. На мгновение я отложил ее в сторону. "Мама умерла". Вообще никакого чувства. А затем -шарахнуло, точно ногой в живот.
Я был в Танжере. Перед обедом, который должен был подаваться в большом столовом зале. За сценой на сковородах шкворчали бифштексы. Я решил до обеда выпить коктейль и подошел к бару. Бармен ставит меня в известность, что смешанные напитки не подаются. В пыльной витрине я вижу пинту джина и квинту какого-то сомнительного скотча. Нет, я не могу купить всю бутылку, потому что время еще не настало. Похоже, до обеда еще полчаса, поэтому я направляюсь в бар "Парад".
Подхожу к многоквартирному дому и сажусь в лифт, который довозит меня до самого верхнего этажа. Кажется, это спальня мулата. Бар -- на третьем этаже, я выясняю, что и тут напитков не подают. Новый закон. Вернувшись в столовую, узнаю, что в Танжере баров не осталось благодаря новым законам, введенным губернатором -- ортодоксальным мусульманином. В Танжере нельзя употреблять никакого алкоголя и всё тут. Тем не менее, кто-то протягивает мне картонный стаканчик неразбавленного джина, и я его выпиваю. Может, за обедом подадут какое-нибудь марокканское пойло, но это вряд ли.
Я поднимаюсь по склону, размышляя, что наутро буду чувствовать себя очень хорошо -- вообще без всякого алкоголя. Это напоминает Келлза на Корфу -- как он шел вверх по склону, как вдруг покрылся потом и чуть не грохнулся в обморок. Он рассказал мне об этом в Танжере и добавил:
-- Я знаю, что ты мертв, и мне кажется, я тоже мертв.
Значит, в этом сне я -- в Стране Мертвых. Прочтя книгу Брайона о Музее Бардо(85), вовсе не удивительно, что весь алкоголь запрещен. Бифштексы будут готовы уже через несколько минут. Бар "Парад". Ну что ж, Джей Хэзелвуд рухнул там замертво от сердечного приступа.
В сновидении была еще одна часть, я ее забыл. Ну вот, уже впадаю в стиль Брайона. Снаружи передний двор завален ветками, обледеневшимися и сломавшимися. Помню один буран, когда был маленьким. Две недели на Рождество у нас не было света. Приходилось топить масляную печку дровами. Потом электричество включили снова, и моя маленькая электрическая паровая машина опять шипит и пахнет чистым маслом.
Этот черный мальчишка небрежно постриг газон. Нахальная неряшливость. Наглость -- в каждом уголке, который он не вернулся закончить, наглость -в самой траве, оставшейся на дорожке, наглость -- в широких полях, оставленных вокруг цветов.
-- Еще бы, беломазый, конечно, я буду осторожнее с твоими цветами.
Поэтому я отдаю ему десятку. Он берет и смотрит на нее, кладет в карман и уходит, не проронив ни единого слова. ТАК, никаких мне больше братьев Кларк. Не нравятся мне их хмурые оскорбительные рожи.
Мой отец в плавательном бассейне. Нырнул и снова всплыл.
Итальянская дама. Я говорю:
-- Я не намерен жениться, -- а она отвечает: