Мария Романушко - Наши зимы и лета, вёсны и осени
Идем по дорожке, подкидывая ногами звонкую сухую листву, идем маленькой южной страной, здесь даже пахнет Феодосией, золотая листва хрустит и позванивает под ногами… Солнце едва пробивается сквозь густые кроны старых деревьев, пахнет влажной землей, осенью и весной одновременно. В переулке, кроме нас, ни души. Лишь одно существо – маленький трехколесный велосипед на дорожке, засыпанной сухой золотой листвой. На руле велосипеда – красное ведерко, мы заглянули в него, на дне ведерка лежал сухарик. И таким он был живым, таким милым, этот маленький велосипед, который вышел на прогулку и задумался о чём-то своем, застыв на золотой дорожке…
Мы обошли всю эту маленькую, засыпанную звонким золотом, страну, увитую ещё свежим плющом, и так захотелось забраться куда-нибудь в мансарду, под крышу, под белёную трубу, и слушать, как скрипит крылечко под шагами весенней осени, как московский сентябрь пахнет Феодосией…
Мы всё же вышли на магистраль – жаркую, пыльную, гудящую, как аэродромная полоса, но ни один автобус не шёл в сторону нашего дома.
И хорошо, что не шёл – потому что мы опять вернулись в нашу Феодосию.
…Велосипедик всё так же стоял на дорожке, но сухарика в ведерке уже не было… Мы оглянулись вокруг и увидели девочку лет пяти, – она сидела на корточках под стеной дома, увитой плющом, и задумчиво смотрела на нас серыми серьезными глазами.
– Как тебя зовут? – спросили мы её.
Она ответила. И было у неё легкое, мотыльковое имя, которое тут же улетело…
…Речной трамвай уже ждал нас. Мы распрощались с Захарково и с нашей Феодосией до следующей весны. Дождутся ли они нас?…
* * *
Утром в субботу, позавтракав, мы решали, куда нам отправиться: в лес или на бухту. Наши размышления прервал звонок в двери. Мы переглянулись.
Мы никого не ждали сегодня.
…Кто бы мог подумать, что опять придёт этот человек? На нём были всё те же остроносые сапожки вызывающе красного цвета, а на скуластом лице – уже знакомая улыбка.
– Прошло два месяца, а вы не звоните. Решился потревожить вас, – улыбка расползлась ещё шире, обнажая белые, крепкие, как у цирковой лошади, зубы. Казалось, их не меньше полусотни.
Как и в первый свой визит, два месяца тому, он, не дожидаясь приглашения, прошествовал в комнату своей странной, какой-то развинченной походкой.
Такой походкой ходят марионетки, управляемые не очень опытным кукловодом.
Плюхнулся небрежно в кресло-качалку, оно скрипнуло под ним, закинул ногу на ногу. Сидел, раскачиваясь, покачивая в такт красным острым носком щегольского сапога. Ты неприязненно рассматривал гостя.
– У-тю-тю!… – пропел тот. – Отчего мы такие сердитые?
Он протянул тебе конфетку.
– Я не люблю конфеты, – сказал ты.
– Тогда маму угости.
– Мама тоже не любит.
Гость повертел конфету в руках и спрятал её обратно в карман.
– А в цирк почему больше не приходишь? – спросил он.
– Я не люблю цирк, – сказал ты.
– Так не бывает! Дети должны любить цирк.
– А я не люблю.
В комнате повисла напряжённая пауза.
– Сынок, – сказала я, – можешь постучать на машинке…
С радостным воплем кинулся ты на кухню к нашей «Олимпии».
Я прикрыла дверь.
– Ну-с… Чем вы меня порадуете? – спросил гость. – У вас готово уже что-нибудь?
– Мне нечем вас порадовать. Я не буду с вами работать.
– Однако я рассчитывал на вас, – он покачивал остроносой ногой и продолжал улыбаться, словно бы не понимая смысла моего ответа.
– Напрасно. Я ничего вам не обещала.
– Но ведь вы любите цирк! Я знаю: любите, я читал ваши стихи о цирке. Поэтому я и пришёл к вам. Только вы можете написать то, что мне нужно. Для вас это не составит труда. Сущий пустяк! Две песенки для первого отделения, две песенки для второго. Совсем коротенькие, по пару куплетиков, для Рыжего клоуна и для Белого. Стишки для пролога с небольшим экскурсом в прошлое отечественной клоунады. Стишки для эпилога, лирические, ностальгические, как ваша душа пожелает! Я предчувствую: это будет не спектакль, а феерия! Мы ещё с вами завоюем Оскара, вот увидите! Не надо капризничать, давайте возьмем карандашик, и быстренько, прямо сейчас… – он стал шарить по карманам. – И потом: это большие деньги, – сказал он весомо. – Вы могли бы хорошо заработать и несколько лет безбедно жить. В вашем положении…
Я не дала ему договорить.
– Нам много не надо.
– Ну, что вы! Деньги раскрепощают. Они дают истинную свободу.
Начинаешь чувствовать себя хозяином положения. Уже не тебе, а ты диктуешь условия…
Я хотела возразить ему, но – не стала: он бы всё равно не понял меня.
– Итак… – сказал он, когда его поиски увенчались успехом, и он извлек из кармана велюровой курточки толстый фломастер. – Листик бумаги у поэтессы найдется?
– Не надо. У меня не получится, – сказала я.
– Хм…
Он с любопытством воззрился на меня, даже его остроносый сапог на мгновение замер.
– Но ведь для него вы писали! – кивок в сторону афиши, с которой грустно и чуть-чуть насмешливо улыбался, словно бы прислушиваясь к нашему спору, Клоун.
– Для него – да.
– Так ведь я его ученик! Кому же, как не вам, оценить то, что я делаю. Я не мог позволить, чтобы его клоунады, его гениальные репризы, эти шедевры, ушли вместе с ним!
– Вы украли их.
– У кого? – он продолжал улыбаться. Улыбка была словно приклеена к его лицу.
– У него.
– Не морочьте мне голову. Украсть можно только у живого.
– Даже костюм, даже прическу…
Но он пропустил это мимо ушей.
– Его клоунады – наше всеобщее достояние! И мы, его ученики…
Я не дала ему договорить:
– У него нет учеников. Одни подражатели.
Красный носок сапога задрыгался в нервном танце.
– Я усовершенствовал все его трюки!
– Ах, боже мой, причем тут трюки?…
Улыбку словно бы стерли с его лица. И теперь я видела только его глаза, непонимающие и напряжённые.
– Кто вам позволил судить меня?
– Он. – Я кивнула на афишу, с которой грустно и насмешливо улыбался Клоун.
И вдруг гость в красных сапожках выпрыгнул из кресла, так, что оно, скрипя, отлетело и с грохотом ударилось о шкаф. В одно мгновение он оказался у афиши и с хрустом содрал её со стены.
– Вы!… Сидите тут в четырех стенах!… молитесь на кумира!… – и швырнул афишу на пол.
– Убирайтесь! Иначе я убью вас. – Услышала я свой голос, показавшийся мне чужим. В ушах звенело, сердце ухало, как молот.
– Ну-ну! – вновь оскалился он. Его глаза сузились до щёлок, и в этих щёлках было темно.
И тут он стал стремительно уменьшаться и отдаляться от меня… И вот уже превратился в карлика, маленького злого карлика в остроконечных красных сапожках, он приплясывал в другом углу комнаты, и строил мне рожи, показывая полсотни мелких мышиных зубов…
– Убирайтесь вон, – сказала я, чувствуя нестерпимую усталость.
Маленький тёмный вихрь пронесся мимо меня. С треском хлопнула одна дверь, другая…
Я наклонилась и подняла афишу. К счастью, лицо на ней не пострадало. Клоун всё так же улыбался мне своей чудесной, по-детски беззащитной улыбкой…
В комнату заглянул ты.
– Ку-ку, мамася!
– Ку-ку.
Я сделала над собой усилие и улыбнулась тебе.
– Ты зачем афишу сорвала?
– Это не я.
– А кто это был?
– Разве ты не вспомнил его? Это дядя-клоун, мы летом ходили в цирк, он там выступал…
– Не помню.
– Он ещё нас за кулисы водил, тигров тебе показывал в клетках, медведей… Там ещё такой маленький смешной медвежонок был, всё лапу сквозь решетку просовывал, будто поздороваться хотел…
– А… вспомнил. Ещё этот дядя невкусные конфеты давал. И говорил, что, если бы наш Клоун был жив, он бы никому уже не был нужен. И вы ссорились.
– Не ссорились, а спорили.
– А зачем он ходит к нам?
– Хочет, чтобы я работала на него, писала песни для его спектакля. Хотя я ещё в тот раз сказала ему, что ничего писать для него не буду.
– Зачем же он пришёл?
– Уговаривал…
– А ещё придёт?
– Нет, больше не придёт.
* * *
И опять было утро, опять трудное прощание. Шел дождь, дети играли в группе на втором этаже. Выйдя во двор, я взглянула на окна игровой комнаты. У одного из окон стоял ты, приплюснув нос к стеклу. Ты плакал.
Я помахала тебе. Ты попробовал улыбнуться, но улыбки не получилось, только жалкая, страдальческая гримасса искривила твоё лицо…
В этот вечер я задержалась. Когда пришла за тобой, всех детей уже разобрали, ты остался один, сидел с Любовь Петровной на скамейке, под глазами – тёмные круги, в глазах – тоска. Увидев меня, с рыданиями бросился мне на шею.
– Сын очень любит вас. Он так переживал, что вы задержались. Сидит и твердит: «Только бы ничего не случилось! Только бы ничего не случилось!»