Гилберт Честертон - Бэзил Хоу. Наши перспективы (сборник)
– Ох уж это общество, будь оно неладно, – сказал Валентин, продолжая хмуриться, – сейчас все приносится в жертву публичности: сокровеннейшие тайны домашнего очага и отвратительнейшие ужасы частной жизни с одинаковым сладострастием выволакивают на свет Божий. Гений вынужден слушаться узды интервьюера и паясничать, развлекая обывателей. Эта манера заглядывать в окна ко всем и каждому – чистой воды дьявольское помрачение.
– По-моему, публичность ругают незаслуженно, – ответил Хоу. – Разве дурно, что люди любопытны? В публичности как таковой нет совершенно ничего постыдного, если почтенен сам ее предмет. Почему бы публике не интересоваться гениями? Нет ничего дурного в интересе к внешности и образу мыслей выдающихся людей, как нет ничего предосудительного и в удовлетворении такого интереса. Конечно, ты имеешь полное право поупражнять на этот счет свое эстетическое чувство, но в этом желании нет ничего высоконравственного – как нет ничего безнравственного в публичности, лишь бы помыслы были чисты. Вы, литераторы, по-моему, слишком свысока смотрите на легковерие, сентиментальность и любопытство масс, тогда как в конечном счете все это свидетельствует об их неравнодушии и пусть грубой, но горячей любви к добродетели. Овации, которые устраивает публика актерам, разыгрывающим благородство чувств в театре “Адельфи”, – один из самых отрадных звуков, который мне приходилось слышать. Я верю в массы. В них зарождались все нравственные движения мировой истории, но ничего подобного не появилось в образованном сословии. Вот почему… впрочем, лучше не будем этого касаться. Я не знаю твоих политических взглядов, Валентин.
– Ну как же, – смеясь, заметил Валентин, – я тори до мозга костей.
– Что ж, прекрасно, – ответил Хоу, – но, пожалуй, нам лучше оставить наши бренные кости в покое.
Некоторое время они прогуливались в молчании, а затем Валентин проговорил:
– И все же мне хочется снова и снова повторить мой первоначальный тезис о подлинно добродетельных людях. Их немного, но именно они – соль земли. Уже та пропасть, что пролегает между этими осиянными славой аристократами духа и миллионноголовым человеческим стадом делает меня убежденным тори. Неужели ты не видишь разницы между Люсьеном и мисс Грэй, разве это не убеждает тебя в достоинстве немногих избранных?
– Не приведи Господь мне отрицать право мисс Грэй зваться царицей и повелительницей всех цивилизованных народов, – ответил Хоу, странно взглянув на своего кузена. – Что же до стада, я могу лишь повторить мой первоначальный тезис, если, конечно, мои робкие наблюдения достойны такого наименования: я люблю стада. Я люблю их как пастырь. Я сам один из множества себе подобных, плоть от плоти того легкомысленного и суетного света, олицетворением которого ты считаешь нашего бедного Люсьена. Но зачем же так плохо думать о нем? Незаурядным его не назовешь, но в нем дремлют те же добродетели, что и в мисс Грэй, разве что у последней их больше. Добродетель смешана с самыми разнообразными качествами у сотен и сотен самых обычных молодых людей. Наш дорогой кузен не жесток и не циничен – почему бы тебе не быть снисходительнее к таким, как он, не принять их как они есть и не порадоваться их скромным добродетелям?
– Кажется, – еле слышно проговорил Валентин, – я начинаю понимать, что пыталась сказать мисс Гертруда Грэй, когда я думал, что она меня разыгрывает.
– О, мисс Гертруда Грэй! – не в силах скрыть свои чувства воскликнул Бэзил Хоу и тут же погрузился в глубокую задумчивость. Они прогуливались некоторое время в молчании, а затем Валентин сказал:
– Так ты в самом деле полагаешь, что из Люсьена, этого пустопорожнего щеголя, может выйти что-то толковое?
– Готов биться об заклад, – уверенно сказал Хоу. – Особенно если он сможет найти себе надежную опору.
В этот момент собеседники как раз дошли до калитки дома, в котором жил Валентин, и он протянул Бэзилу руку. Ум его колебался под напором доводов, но дух оставался тверд. Философия Хоу основывалась на остром и неугомонном чувстве, давшем начало христианству, социализму и много чему еще: милости к обиженным, отчаянном стремлении защитить простодушных, безымянных, пугливо сгрудившихся. Это чувство, волной поднимавшееся в его сердце, разбивалось о наивные построения Валентина, как о высокую, холодную и блестящую башню из слоновой кости.
– Что ж, прощай, – сказал Хоу, пожимая ему руку. – Мне пора метать мой бисер, надо опошлить пару высоких тем для завтрашнего номера. Доброй ночи! – и он поспешно растворился во мраке.
А мысли Валентина, стоило ему миновать калитку, устремились, подобно выпущенной на волю птице, к их привычному предмету, и Хоу с его проповедями был тут же забыт.
Глава 8
Эдемский сад
Ранним утром, не успела роса сойти с залитых солнцем лужайки и кустов подле дома семейства Амьен, смуглолицый молодой человек с ястребиным профилем поспешно устремился по траве туда, где у самого входа в заросшую шиповником аллею стояла, чуть дрожа от беспокойного возбуждения, девушка с рыжими локонами.
– Они в саду? – спросил Хоу, приблизившись. Гертруда кивнула, едва удержавшись от смеха, и добавила:
– Мы можем войти. Они будут кружить по тропинкам, не замечая ничего вокруг.
– Будь по-вашему, – ответил Хоу. – Я буду прогуливаться вместе с вами, следуя за ними по пятам, как Мефистофель за Фаустом и Маргаритой. Вы заслуживаете лучшей доли, чем Марта[25], но я постараюсь справиться со своей ролью как можно добросовестнее.
В эту минуту своим длинным худым лицом и насмешливым выговором он и впрямь очень напоминал Мефистофеля.
Между тем в глубине сада в окружении зарослей кустарника стояла другая пара. Девушка была полнее и царственнее, а молодой человек – худощавее и изнеженней.
– Мисс Грэй, – говорил молодой человек, – позавчера вечером на балу я спрашивал вас кое о чем. Вы мне не ответили, но то, что вы сказали тогда, дает мне смелость задать мой вопрос снова. Вы позволите?
– Мистер Амьен, – мягко ответила Кэтрин, – стоит ли сейчас говорить об этом?
– О чем же еще говорить, как не об этом! – горячо возразил Валентин. – В целом мире нет больше ничего, о чем стоило бы говорить. Когда я смотрю на небо, облака ждут вашего ответа; когда я опускаю глаза на землю, трава и цветы трепещут в ожидании. Для нас с вами не существует более ничего, ровным счетом ничего на свете. Могу ли я наконец назвать это по имени?
– Погодите, давайте еще пройдемся, – сказала Кэтрин, отважно поднимая глаза. На ее лице было написано сильное волнение. И они двинулись по тропинке.
– Как переменился Люсьен! – говорила тем временем Гертруда, обращаясь к Хоу. – Кажется, он только что открыл новую страницу своей жизни.
– Полагаю, прежняя была лишь разукрашенной обложкой, – сказал Хоу. – И все же я согласен с вами. Он выглядит здоровее и уже не так сильно напоминает принаряженный скелет. Кстати, вам не приходило в голову, что кому-нибудь из моих собратьев по цеху стоило бы взять интервью у выдающихся скелетов и привидений, лучших в профессии, так сказать, – у тех, которые являются почтеннейшим семействам. В мертвый сезон (именно в мертвый, когда же еще) они могли бы устроить призрачную забастовку – и тогда можно было бы написать репортаж “прямо сейчас с места событий”. Заметка, конечно, начиналась бы с чего-то вроде “Кладбище Кенсал Грин являет сегодня картину непривычного омертвения и т. д. Все вокруг буквально кишит привидениями и т. д.” У меня, несомненно, задатки блестящего редактора и огромное множество оригинальных и прибыльных идей, если бы я только сумел открыть ту самую новую страницу, о которой вы сейчас упомянули.
– Сейчас вы, напротив, листаете старые, – сказала Гертруда, испытующе глядя на Хоу, прячущего замешательство под очередной порцией чепухи. – Почему вы паясничаете, как в былые времена? Вы уже не делитесь со мной тем, что вас беспокоит.
– А вы знаете, что меня беспокоит? – нерешительно, почти угрюмо ответил он. Хоу был глубоко взволнован тем, что она так проницательно читает его мысли, ведь совсем недавно он и в самом деле мечтал восстановить их прежнюю дружбу. В первые минуты, когда он так внезапно снова оказался рядом с ней, воспоминания о прошлом вспыхнули в его душе, он отогрелся и размяк. Но теперь к нему вернулась его стальная осмотрительность, и он сказал себе: “Через несколько лет это доброе дитя влюбится и выйдет замуж, а ее славному избраннику останется лишь презирать меня за такое легкомыслие. Мне стоило бы убраться из ее жизни так тихо и незаметно, как только возможно… Именно так следует поступить, и я постараюсь захотеть этого”. Но он лишь нацепил на себя обычную шутовскую маску, которую считал наиболее подходящей в данных обстоятельствах.
– У вас определенно что-то на уме, – настойчиво сказала Гертруда.