Федор Кнорре - Без игры
— Теперь я пойду, — сказала Галя и хотела встать.
— Вам куда-нибудь надо? — внимательно спросил Лезвин.
— Мне?.. Куда мне надо? Нет, никуда не надо.
— Тогда, я думаю, может быть, кто-нибудь сумеет чаю сорганизовать?
— Разрешите мне! — вызвался Дымков со строевой бодростью. — Чайник уже вскипел. Только укажите, где брать посуду, я сейчас заварю.
Чаепитие, то есть накрывание на стол, доставание пачек печенья, добавление варенья из большой банки в две вазочки — оказалось лучшим выходом из неловкого, тягостного положения, в котором нечаянно оказалась вся сборная компания.
Все оказались при деле и, как ни странно, стали брать варенье, хрустеть сухариками и пить чай, точно для этого тут и собрались.
И вот за этим обыденным, домашним занятием у всех отлегло от сердца, всем вдруг стало казаться, будто они давно, хорошо и доверчиво знакомы. Точно спутники, которых связала дальняя, долгая общая дорога.
— А вы его дочка? Я так и подумала, — вдруг быстро спросила Галя и, сама себе утвердительно кивнув головой, улыбнулась Юле одними глазами. — А Инспектор к вашей маме... в клинику? Она уже, может быть, выздоровела, да?
— Ее, может быть, отпустят домой, только ненадолго. Может быть, на Новый год. Но это точно неизвестно.
— А она давно?..
— Давно.
— К Новому году она уже должна выздороветь?
— Нет, — Юля ответила спокойно, уклончиво. — Просто ее отпустят на Новый год. Вот мы и ждали.
— Чего вы ждете? — недоверчиво вмешалась Зинка. — Отпустят или нет?
— Вот увидим! — хмурясь, отвернулась Юля.
— Вы знаете! — вдруг с чуткой бестактностью прервала становившийся странным разговор Галя. — Вы знаете, где мы познакомились? — Она впервые после его смерти заговорила про мужа. Почему-то ей легко стало. Даже захотелось тут, сейчас что-нибудь рассказать. Точно говорила о том, что было незапамятно давно, так давно, что о себе можно говорить уже как о третьем лице. — Он меня с танцплощадки взял. Околачивалась я по танцплощадкам. Водки я еще не пила, нет. Так, кагор какой-нибудь. До водки не дошла, и он меня увидел, сам не танцевал, а увидел и увел. И я от него два раза убегала. Он все сверхурочно работал, чтоб мне подготовиться поступить в медицинский, а сейчас я уже на второй курс перешла. Он на такси работал, пока я не окончу, а тогда он поступит... кто меня знал, не поверили бы, что когда-нибудь поступлю и на втором курсе буду. И я бы не поверила... А вот как получилось, правда?
Телефон зазвонил от долгого ожидания нервным, режущим ухо звоном. Юля схватила трубку.
— Я, я... — тихо проговорила упавшим голосом. — О-ой... Неправда?.. Ой, с ума сойду...
Голос Владимира Семеновича звучал суховато, он говорил из какого-то официального места, как бы небрежно, по-деловому:
— Юля, понимаешь, мы скоро приедем... Да, с мамой... Ее одевают, она уже одевается.
— Как, прямо сейчас?.. — в испуге внезапной нечаянной радости кричала Юля. — У нас даже занавески не повешены... И мы тут чай пьем! Мы тут все чай пьем... А на сколько? Неужто до после Нового года?
— Ну, зачем тебе трубку, мы же едем сию минуту... Это мама подошла!
— Юля, мы сейчас едем! — голос матери ликующий, совсем здоровый голос, звенящий от счастья. — Лезвин у нас? Ты его не отпускай! А кто еще?
— Мама, ты их не знаешь... Ну, да, Зина здесь с одним, Дымковым, и Галя, они собираются уходить.
— Неправда! — возмущенно сказала Зина.
— Кто у вас сказал «неправда»? — смеясь, спросила мама.
— Зина сказала.
— Пускай никто не уходит... Сколько времени я гостей не видала. Пригласи их в гости. У нас есть чем их угостить?
— Мама, скорей! — простонала Юля. — Приглашу! Только скорее!..
Едва она, не опомнившись еще, обернулась от телефона, Дымков вскочил:
— Где занавески? Стремянка я видел где. Не бойтесь, будет сделано, как в ателье.
— Это твоя мама? Она сюда приедет? — жадно вытаращив глаза, набросилась Зинка.
— Она вас всех приглашает в гости.
— Я и так не ухожу... Юленька, а как это: до после Нового года — я не понимаю. А потом?
— Что потом?.. Ну, не знаю... Возвращаться обратно в клинику.
— А потом? Юля?
— Кто знает, что бывает потом? Может быть, ее опять отпустят... Ты только подумай, она целый месяц будет дома, даже на Новый год! Она вернется в милую свою прежнюю жизнь! Мы надеяться не смели на такое счастье... Ой, как тут накурено...
Она, нетерпеливо дернув звякнувшим запором, настежь распахнула двойные рамы.
Морозный воздух хлынул в комнату. Далекие окна домов мягко светились через площадь сквозь медленно и косо плывущий поток мохнатых снежинок. Комната наливалась крепким диковатым запахом мороза и вольного снега, казалось, что нет за окном никакого города, а только белые холмистые поля, за которыми вдали едва мерцают чьи-то огоньки в горах.
Галя подошла и испытующе заглянула Юле в лицо.
— А я понимаю. Значит, сейчас все хорошо. Да?
— Да, да, они, наверное, уже садятся в машину... Господи, да они уже, наверное, едут!..
— Наверное. Я рада. — Она робко дотронулась пальцами до ее плеча. — Знаете, правда, я за вас очень рада.
Они остались вдвоем у окна. Стояли рядом, молча, понимая друг друга, как сестры, у которых на плечах одинаково тяжкий груз только начинавшихся жизней с их радостями, обманами и горем, нестерпимым и все же не вечным.
Зина, прислушиваясь к ним, просто попятилась от великого изумления. Все продолжая пятиться, наткнулась на Лезвина, быстро повернулась и ухватила его за пуговицу. Жарко дыша в самое ухо, страстно зашептала:
— Послушайте! С ума они сошли? Ведь ее в последний раз отпускают. Ведь это ужасно!.. Ужасно? Что же это за счастье?.. Да вы-то что? Тоже можете радоваться?.. Все с ума посходили!
— Да ведь вы и сами радуетесь, — не глядя на нее, сказал Лезвин.
— Я?.. Как это может быть!.. — плаксиво изумилась Зина. — Дымков, ты что-нибудь тут?.. Ты все понимаешь? А?
Дымков стоял на стремянке под самым потолком.
— Я занавески вешаю.
Голос его звучал твердо и строго. Зинка метнула на него испуганный взгляд и разом послушно оборвала хныканье.
Папоротниковое озеро
В глубокой ночной тишине, сквозь сон расслышал неясный шум. Что это могло быть? Прикидывая разные зрительные образы к этому, слабо расслышанному, нераспознанному звуку, он представил себе приоткрывающуюся скрипучую дверь... колодезь?.. крик?.. — ничего не сходилось, и тут звук, скрипучий, ноющий, повторился. Сразу все стало так же ясно, как если бы он прямо у себя перед глазами все увидел: старую, сохнущую сосну на холме, похожую на скелет дерева с двумя живыми веточками у самой макушки. Ее длинный голый сук с начисто содранной корой, дотянувшийся до ветки соседней сосны. Этот скрипучий, кряхтящий звук дерева, трущегося о дерево, все объяснил: поднялся ветер с реки, вот и все. Тишина. На оконных рамах ровные белые полоски снега... Но тут же, разом он вспомнил: да ведь никакого снега тут и быть не может! Ведь еще осень, и светлые полоски на раме — это от лунного света. Осень, и ночь еще не кончилась.
Он полежал с открытыми глазами, отдыхая от снов, потом встал со своей постели — тюфяка, высоко набитого свежим сеном, — и босиком прошел за загородку к плите, вделанной в громадную русскую печь. Чиркнул спичку, поджег полоску березовой коры, тут же свернувшуюся трубочкой, подсунул ее под растопку и безучастно остался сидеть на корточках, еще сквозь полусон наблюдая, как побежал, потрескивая, березовый огонек и наконец громко застреляли, облизанные горячими язычками огня, мелко наколотые полешки растопки.
Только когда загудело в трубе, он встряхнулся от оцепенения, встал и поставил чайник на плиту около помятой алюминиевой кастрюльки с похлебкой для Бархана.
Не взглянув на часы, по свету за окнами определил, что много еще остается ночи. Вернулся к себе, закурил и снова лег, натянув на босые ноги полушубок.
Что-то все снилось, снилось ему ночью. Он лениво стал, одно за другим, припоминать и усмехнулся даже. Наверное, когда очень уж долго нет у тебя никакого собеседника, сам с собой научаешься спорить. Пожалуй, и насмехаться и высмеивать себя тоже.
Конечно, эти столько времени валяющиеся нераспечатанными конверты опять ему снились. Будто бы он сидел, как дурак, и раскладывал эти конверты по столу, точно гадалка карты, рубашками вверх. Потом они сами переворачивались, открывались — и на месте адресов оказывались десятки бубен, усатые валеты, дамы треф, и это будто бы ему все выходила дорога... Все ему куда-то ехать. Вовсе он и не мечтал и не желал никуда ехать и, спохватившись во сне, зло и твердо проговаривал свое верное заклятие: «Да оставьте вы все меня в покое!» И вся эта ерунда, как черти от петушиного крика, разом пропадала. Он осознавал себя на своем месте: в сторожке, в спокойном одиночестве.
С этими знакомыми Снами Нераспечатанных Писем он давно уже научился справляться, отгонять их и просыпаться по желанию, но были и другие, тягостные, предательски неожиданные: возникает какая-то квартира, и он почему-то ходит ее осматривает. Все там странное: кухня в громадном зале и при ней тесная, как чулан, квартирка. Но он непреклонно кому-то объявляет: «Это очень удобная, это прекрасная квартира!.. Очень вам хорошо тут будет жить! Вот видите, печка какая! — И дрянная облупленная печурка вдруг становится по его требованию кафельной печью. — И ведь она с цветочками, — настаивает он. И на белом кафеле действительно высыпают нарядные цветочки. — А из окон, посмотрите, какой вид прекрасный». И тут же за окном открывается каменная набережная медленно текущего канала, и на мосту невдалеке скульптуры черных вздыбившихся коней... В общем, он каждый раз во сне устраивает и налаживает им отличную квартиру и уже радуется, до чего прекрасно им там будет жить, его охватывало чувство какого-то неуверенного восторга не то искупленной вины, не то исправленной несправедливости, сердце тревожно и смутно ликует и стучит так, что он просыпается счастливым, растерянно чувствуя, как неудержимо выцветает, ускользает от него радость, и наконец с беспощадной четкостью вспоминает: ах да, их-то ведь и нет вовсе! Некого ему устраивать, никому никаких удобных квартир, никаких прекрасных видов — ничего, ничего не нужно и никогда уже не понадобится.