Магда Сабо - Дверь
Я не стала вдаваться в объяснения, чего стоит часами напрягаться, стараясь сосредоточиться в такую жару, в помещении с наглухо закрытыми от шума окнами, и сказала шоферу ехать. Немножко разочаровало, что Эмеренц, вопреки моим ожиданиям, вместо этих подковырок не попросила привезти ей на память ну хоть хворостинку из домашнего плетня… Что-нибудь вроде этого. Я из поездок в родные места всегда привожу буханку тамошнего хлеба. Но она ничего не захотела. Пес, когда тронулись, тявкнул небрежно, точно успокаивая: ничего, небось не навек; как-нибудь перетерпим.
Доехали благополучно, нигде не останавливаясь перекусить; я уже привыкла, что в библиотеках всегда предлагают свое угощение — и очень обижаются, встретив отказ. Кладбище в Надори, красивом селе, оказалось у самой околицы, сразу за дорожным указателем, не пришлось и расспрашивать. С запущенных, полуобвалившихся могил доносился запах шалфея и полевых цветов. Мы притормозили, я вылезла. Какая-то женщина поливала цветы в оградке — достаточно уже немолодая, чтобы знать эти фамилии: Дивек, Середаш. Но она была нездешняя, только замуж вышла сюда и ничего не слыхала про плотника и его семейство. Само кладбище было, как видно, заброшено: памятники, надгробья успели разбить, порастащить; прах зачастую скрывали безымянные холмики — или же семьи поувезли и перезахоронили своих. Ухоженных могил осталось десятка два; над одной из таких и гнула спину спрошенная мной женщина.
Я побродила, спотыкаясь в бурьяне, меж заячьих и кротовых нор. Есть в таких запущенных сельских кладбищах свое умиротворяющее очарование, и я не спешила уходить, но нужных фамилий нигде не находила. Надписи, которые удавалось разобрать, были все не те. Зато сразу повезло в Чабадуле. Едва я вышла из машины, меня на главной площади встретила вывеска с искомой фамилией красными буквами: «Чаба Дивек. Ильдико Копро Дивек. Часы кварцевые и механические. Модные ювелирные изделия». «Вот будет сенсация, — подумала я, застав в лавке молодую супружескую пару. — У них в Пеште близкая родня!» (если только покойная Розалия Середаш, в девичестве Дивек, действительно, из их семьи). Но ожидаемого впечатления известие не произвело. Часовщик сказал, что они слышали об Эмеренц, но не встречались, и посоветовал навестить его крестную. Она тоже из Дивеков: двоюродные сестры с пештской родственницей, подругами были в детстве. Крестная, дескать, вам очень обрадуется; особенно рада будет узнать что-нибудь о дочке тетушки Эмеренц, она ведь целую вечность не видела девочку, с тех самых пор, как ее увезли обратно в Пешт.
Теперь мой черед был сохранить невозмутимый вид, не выдать полного неведения: что впервые слышу о ребенке Эмеренц. На мои наводящие вопросы сообщили они, что им известно (опять же понаслышке, от старших). Якобы на исходе войны Эмеренц появилась в селе с девочкой на руках, которая с год и прожила здесь у прадеда. Где похоронена семья Эмеренц, юная пара не знала, снова сославшись на крестную: та наверняка помнит. Я пошла в библиотеку. До выступления, не говоря уж об обеде, времени оставалось много, и библиотекарша счастлива была, что нашлось, чем его занять, вызвавшись меня проводить. Двоюродная сестра Эмеренц жила в собственном доме и была очень на нее похожа: та же высокая, сухопарая фигура, полная достоинства осанка, походка; только явно с жизнью в ладу, даже на старости лет. Яркий солнечный свет заливал со вкусом обставленные комнаты с высокими окнами, гласившие о полном материальном достатке. Она угостила бисквитами, достав поднос из великолепного старинного буфета работы еще отца Эмеренц. «Он ведь и столяром-краснодеревщиком был (вы, конечно, знаете), не только плотником. У них буфет и стоял, пока дед не взял оттуда — когда там мастерскую устроил надорский сельхозкооператив».
Она тоже поинтересовалась девочкой Эмеренц, как сложилась ее дальнейшая судьба. Наверно, очень хорошо либо совсем уж плохо, потому что сын их брата Йожи, например, ни разу ее и не видел Дед-то туговато соображал; никак в толк не мог взять, почему это в Пеште трудно с девочкой пристроиться куда-нибудь, рассказывала она, пока мы угощались пухлыми желтыми бисквитами и незабвенным, с детства знакомым сухим альфельдским[47] вином Чуть не пришиб Эмеренц, когда та с ребенком явилась. И пришиб бы, не будь он как раз после удара. Уже не тот был дед. По нынешним временам ребенок, конечно, не такая обуза; теперь, пусть не так уж и рады, вида не покажут, да и от государства помощь идет молодым матерям. А тогда, что ж, дознавались, конечно, кто отец; но Эмеренц не сказала. У нее и метрики-то не было, так что вряд ли легко сошло бы с рук, если б не дедов авторитет и не подношения всякие нотариусу. Нотариус это дело и замял; выправил ей какие-то бумаги вместо забытых в Пеште. Так она и стала тоже Дивек, раз уж нет отца все равно. Старикан в конце концов больше правнучек ее полюбил, и она тоже привыкла к нему. Совсем ведь одна, ни матери, никого; заберется, бывало, на колени и ну обнимать. Дед прослезился даже, когда Эмеренц ее забирала; до самой смерти жалел, что отдал, такая ласковая была. Эмеренц все тут будут рады, пускай приезжает, хоть одна, хоть с дочкой, которая, конечно, взрослая теперь. Дед, к сожалению, помер уже — как и ее, крестной, муж. Из Дивеков вот только они и остались; все поразъехались кто куда.
Несмотря на жару, она предложила сама сводить нас на кладбище, где похоронены ее родители и старик. Семья же Эмеренц — в Надори, там все они, на старом кладбище, которое закрыли. Тут, несколько смутясь, она понизила голос: не к чести все-таки деда, что он, как не захотел с самого начала дочь за Середаша отдавать, так и чурался их до самого конца. И неизвестно почему: зарабатывал плотник хорошо; а в той ужасной трагедии тем более неповинен. Но вот не жаловал старик ни его, ни близнецов — и Эмеренц к себе не допускал. Там, в Надори, его и схоронили, Середаша — и все они там рядом с ним, будто им же погубленные, покоятся, в полном забросе. Хотя, конечно, может быть, это еще детское ее впечатление, может, как раз наоборот: бывает ведь, что именно любя не ходят на кладбище, чтобы старых ран не бередить. Второго же зятя и могилы-то нет: в Галиции он, в братской могиле похоронен, Эмеренц рассказывала, наверно. Во всяком случае, если хочет позаботиться о покойниках, пускай не откладывает: с прошлого года Надори и Чабадуль в одно село объединены, старое кладбище запашут скоро. Где там Середаш, указать она, правда, не может, не бывала там с детства, а на здешнем могилу Дивеков и Копро покажет; это по мужу она Копро.
Время еще позволяло, и я осмотрела сделанный со вкусом памятник, гранитный обелиск. Над именами умерших — непременные воды Вавилона, плакучие ивы и осиротевшие скрипки на ветвях. Подарила мне крестная и две фотографии, которые после долгих поисков извлекла из ящика. На одной — мать Эмеренц, еще невестой, и правда красивая. Но по-настоящему меня поразила другая фотокарточка, старинная любительская, с волнистым обрезом: Эмеренц с ребенком на руках. Освещение, правда, плохое, только девочка вышла резко. Уже тогда на Эмеренц был платок, хотя платье — немного посветлее и попестрее, разве что не совсем по росту; наверное, полученное от хозяев. Лицо почти такое же, только взгляд поприветливее, без этой ее затаенной иронии.
И Копро и Дивеки явились в библиотеку на мою беседу в полном составе. Первоначально, конечно, не собирались, но раз уж визит им нанесла, полагалось быть. Народу пришло на редкость мало, слушали молча, без всякого интереса, изнывая от духоты. А я, повторяя сто раз читанный текст, все раздумывала: где же эта девочка, с которой снялась Эмеренц?
На обратном пути, памятуя ее просьбу, попросила я библиотекаршу сделать небольшой крюк, заглянуть на станцию. Та, наверно, удивилась, но не подала вида. На станции я по желанию Эмеренц прошлась из конца в конец по грузовой платформе. Обычная платформа: высокая, бетонная, безлюдная. В Надори шофер остановился у дома Эмеренц. Он и по сию пору звался «домом Середаша».
Был один из тех неправдоподобно роскошных летних вечеров, когда солнце гаснет не постепенно, а скрывается сразу — и на сереющем небе долго горят разноцветные полосы: оранжевые, синие, лиловые. Дом четко рисовался на этом тускнеющем фоне. Вот оно, тогдашнее место действия! В точности такое, как описывала Эмеренц: и фасад такой, и стены, и высота, и ширина. Память у нее и на размеры была поразительная: ничуть не преуменьшила и не приукрасила. Не какой-нибудь волшебный замок виделся ей на месте родительского дома. Но и в натуре был он ладно сработан Йожефом Середашем. Не то чтобы как-нибудь особенно любовно, но на века. В прежней мастерской и теперь помещалась столярка, только с электропилой — и меня встретили лаем огромные цепные псы. Сохранился даже палисадник, хотя розы превратились в настоящие деревья, к платанам были подсажены несколько кленов, а на суку подросшего грецкого ореха висели качели, под которыми копались, играли ребятишки. Только вот гумна я не нашла: на том месте высилась кукуруза, обещавшая богатый урожай. Я постояла, посмотрела на ее стройные шеренги, размышляя с тоской: сколько же крови впитала эта земля! Сколько покойников и погребенных надежд, прахом пошедших замыслов таит она в себе! Как, обремененная всей этой нелегкой памятью, может она еще родить?.. Или именно поэтому и родит?..