Мара Будовская - Вечер в Муристане
— Каким образом? Сан Саныч упрям, как черт, и принципиален, как архангел.
Тут он принялся кривляться, изображая Поляковского: «Идеи Чезаре Ломброзо я всегда осуждал! Израильская политика меня не интересует!» Изображал он его голос, что называется, «в ноль», и я утвердился в своей решимости.
— Бумчик, — говорю, — Пошли в контору. Фотографии мне распечатаешь. И текст наговоришь.
Когда Бумчик распечатал фотографии, я с помощью сканера приступил к оцифровке графической информации. Потом, кадр за кадром, начал расписывать свой «мультик», следя за тем, чтобы сказанный Бумчиком текст ложился на шевеление губ, чтобы мой компьютерный Поляковский не забывал дышать, моргать, подрагивать, жестикулировать. Чтобы ветер немного развевал занавеску за его спиной.
Для трехминутного ролика мне нужен месяц. Месяца у меня не было, выгадать бы хоть неделю. С утра я позвонил Ломброзо и сказал, что артист будет сниматься через пять дней. Еще двое суток мне нужно на редактирование и монтаж. Якопо, как ни странно, согласился. И пообещал прислать звукооператора. Пришлось заверить его, что мы с Бумчиком вдвоем справимся. Не хватало мне еще, чтобы о фальсификации узнала вся контора.
В подлинности результата не усомнился никто, кроме бедолаги Поляковского.
Сентябрь 1992 года
Я живу у Бабаривы и Дедамони. Они уехали за границу — мама с папой подарили им тур по Италии. А меня оставили с Бонни. Мне, конечно, было бы легче взять его к себе, но в нашей квартире по договору запрещено держать домашних животных.
Так что живу в Реховоте, на работу добираюсь автобусом. Утром и вечером гуляю с Бонни в скверике — я, в отличие от моих предков, не в восторге от близлежащего пустыря, тем более в выжженном солнцем сентябре.
А в скверике благодать. Мы выходим около шести утра, когда поливальные установки уже утихомирились, но трава еще влажная. Дубы и оливы дают тень. Шумные израильские дети еще не вышли копаться в песочнице и кататься с горки.
Бонни поднимает ножку, методично обходя кусты.
В сквере установлен телефон–автомат. Каждое утро, после шести, он звонит. Трубку неизменно берет седой человек в футболке, шортах и резиновых шлепанцах. Он долго с кем–то разговаривает. Я отвожу Бонни домой, завтракаю, выхожу из дома, чтобы ехать на работу, а он все стоит, рассказывает что–то в трубку. В первые дни моей собачьей вахты я гулял в другом конце парка, и не мог разобрать слов. А позавчера я услышал, как он размеренно диктовал, проговаривая знаки препинания и абзацы, примерно следующее:
— Итак, всюду, где христианская традиция сказала бы «распятие» (как действие), у Мастера сказано «повешение». Ггде традиция сказала бы «крест», говорится «столб». Например:
««…проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его»
— «Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме… приговорены к позорной казни — повешению на столбах!»
— «За повозкой осужденных двигались другие, нагруженные свежеотесанными столбами с перекладинами». (Все–таки с перекладинами. Столбы с перекладинами — это кресты, не так ли? Но этого слова — «крест» — мы нигде не найдем. Впечатление такое, что по тексту написанного Мастером романа прошелся антихристианский цензор — Воланд.);
— «Да, для того, чтобы видеть казнь, он выбрал не лучшую, а худшую позицию. Но все–таки и с нее столбы были видны»
— «…вынужден был отказаться от своих попыток прорваться к повозкам, с которых уже сняли столбы»;
— «с ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная песенка»;
— “– Молчать на втором столбе!»
— «Прошло несколько минут, и на вершине холма остались только эти два тела и три пустых столба»;
— «А скажите… напиток им давали перед повешением на столбы?» *
Вчера я занял выжидательную позицию у автомата задолго до звонка. Бонни пришлось задирать ножку в радиусе слышимости. Седой человек, которого я про себя прозвал Булгаковедом, явился вовремя, к звонку. После короткого приветствия он принялся диктовать:
— Длинный ряд московских эпизодов содержит пародию на евангельские эпизоды или на элементы христианского вероучения и ритуала.
Назначено заседание 12-ти литераторов под председательством Берлиоза. Тайная Вечеря Иисуса и 12-ти учеников.
Трамвай отрезает голову Берлиозу. Усекновение главы Иоанна Крестителя. Виновницами того и другого события являются две женщины, молодая и постарше. У Булгакова это комсомолка вагоновожатая и старуха Аннушка, в Евангелии Саломея и ее мать Иродиада, любовница Ирода.
Купание Ивана Бездомного в Москва–реке — аналог крещения Иисуса в водах Иордана.
Буфетчику Сокову, пришедшему в «нехорошую квартиру» с жалобой на финансовый ущерб и при этом умолчавшему о своих богатствах, возвещают близкую смерть. Супруги Анания и Сапфира, утаившие от апостолов часть выручки от продажи имения, умирают
Шляпа буфетчика, забытая им в «нехорошей квартире» и возвращенная Геллой, превращается в черного котенка, и тот оцарапывает буфетчику лысину. Аналогия с терновым венцом на голове Иисуса. *
Вот кто поможет мне написать сценарий.
Сегодня я готов был подойти к нему и завязать знакомство, но ни звонка, ни абонента в сквере не было.
● Илья Корман. Москва — Ершалаим
Катя + Боря
Катерина вернулась в Младосибирск после года миланской жизни, не намереваясь задерживаться надолго. Собиралась продлить визу, устроить быт родителей и вернуться в Милан. Работы там было много, ей с трудом удалось вырваться. Копия Фурдак топтала подиумы многих модных домов. Сама Фурдак на подиумах уже не появлялась, она снималась в рекламах международных корпораций. Но дружбы со своим отражением не забросила, они регулярно встречались в Милане. Катерина пользовалась миланской квартирой Фелишии, а та время от времени наезжала за покупками. Катерина быстро научилась болтать по–итальянски, посещала клубы и вечеринки, выкинула из головы советские глупости насчет умереть, но не давать. Поцелуев было много, и все без любви. В ее постели побывали коллеги–манекенщики, студенты, и даже принц скромной европейской монархии. Их с принцем фотографии попали в светскую хронику. Причем, самый захудалый журнальчик из череды опубликовавших снимки таблоидов не удержался и подписал–таки ее фотографию именем Фелишии. Когда ошибка раскрылась, напечатали про нее статью под названием «Катя — Клон».
Однажды довелось ей вспомнить и обиды своего детства. Некий модельеришко второй обоймы высказывал в ее адрес пустые придирки, насмешки над русским акцентом, над парой советских туфель, даром что купленных в «Березке», и даже над советской зубной щеткой, которую он назвал крокодильей. (Модельеришко заставлял всех чистить зубы перед каждым показом). Катерина уже отвыкла от плохого к себе обращения. Мужчины всех возрастов, социальных групп и национальностей хотели ей понравиться, или, на худой конец, произвести хорошее впечатление. Утешало то, что с другими девочками модельеришко обращался не лучше. А вот с мальчиками — всегда хорошо. Катерина долго не понимала, кто он такой, пока не вспомнила режиссера конкурса красоты в пластмассовых бусах, который гонял их с девчонками по сцене и называл кобылами.
Когда модельеришко в очередной раз вызверился, Катерина подошла к нему вплотную, и выпалила в лицо заранее отрепетированную перед зеркалом фразу «Nel mio paese tu sarebbe seduto in carcere!» (В моей стране ты сидел бы в тюрьме!). Тот тихо осел, а Катю впервые в жизни охватила гордость за советский уголовный кодекс.
Она не переставала изумляться тому, какие же в СССР живут непуганые идиоты. Да она и сама такая. Интеллигентское сопливое воспитание. Ее учили жить для других. На Западе, даже в занюханной, почти социалистической Италии, никто не живет для других, кроме католических монахинь. Для себя, все для себя. Других только используют.
Разочаровалась она и в театре. Как–то пошли с Фелишией и ее друзьями в Ла — Скала. Фасад, как у курятника, Младосибирский Оперный гораздо помпезнее. Давали «Риголетто». Катерина приготовилась страдать. Опера оказалась черной комедией про мафию. Герцог — крестный отец. Наемный убийца Спарафучиле — строго одетый деловой человек, все время записывающий что–то в блокнот. Джильда одета от Гуччи. В конечной сцене ее, умирающую, выносят в черном полиэтиленовом мешке, какими пользуется полиция. Все ложь, все какое–то стыдное кривляние.