Артюр Рембо - Пьяный корабль. Cтихотворения
О, никогда я не ревновала его. Я думаю, он не покинет меня. А иначе – что с ним станется? Ни одной близкой души, и за работу он никогда не возьмется. Он хочет жить как сомнамбула. Но довольно ли его доброты и милосердия, чтобы получить право на место в реальном мире? Временами я забываю о жалости, в которую впадаю: он вдохнет в меня силы, мы отправимся путешествовать, будем охотиться в пустынях, спать на улицах незнакомых городов – беззаботно и бездумно. Или же проснусь, и законы и нравы – благодаря его магической силе – станут иными, а мир, оставаясь самим собой, предоставит меня моим желаниям и радостям, моей беззаботности. Но подаришь ли ты мне ее, эту полную приключений жизнь из детских книжек, в награду за мои страдания? Это ему не под силу. Я не знаю, к чему он стремится. Он обмолвился, что и ему знакомы сожаления и надежды, но это не должно меня касаться. Случалось ли ему беседовать с Богом? Быть может, воззвать к Богу следовало бы мне самой. Но я пала так низко, что разучилась молиться.
Поведай он мне о своих печалях – смогла бы я понять их лучше его насмешек? Он изводит меня, часами стыдит за то, что могло трогать меня на свете, и возмущается, если я плачу.
«Взгляни-ка вон на того молодого хлыща, что входит в красивый и спокойный дом: его зовут Дюваль, Дюфур, Арман, Морис – не все ли равно. Этого злобного идиота полюбила одна женщина; она умерла, и теперь, разумеется, ее место на небесах, среди святых. Вот ты и хочешь меня доконать, как он доконал ее. Такова уж наша участь – участь сердобольных людей…» Увы! Бывали дни, когда любой человек действия казался ему порождением бреда: глядя на таких, он давился от мерзкого хохота. – А потом снова напускал на себя вид любящей матери, любимой сестры. Будь он хоть чуточку поделикатней, мы были бы спасены. Но и деликатность его смертоносна. Я покорна ему. – О, безумная!
Когда-нибудь, наверное, он таинственным образом исчезнет, но мне нужно знать, удастся ли ему взлететь в небо, я хочу хоть краешком глаза увидеть вознесение моего дружка!»
Ничего себе парочка!
Перевод Ю. СтефановаII
Алхимия слова
О себе самом. История одного из моих наваждений.
Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.
Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрезное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы.
Я грезил о крестовых походах, пропавших без вести экспедициях, государствах, канувших в Лету, о заглохших религиозных войнах, об изменившихся в корне нравах, о переселениях народов и перемещениях материков: я верил во все эти чудеса.
Я изобрел цвета гласных! А – черный, Е – белый, И – красный, О – синий, У – зеленый. – Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование.
Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений.
Вдали от птиц, и стад, и поселянок.
Что пил я в этот полдень на поляне.
Став на колени средь орешин нежных
В зеленоватом и парном тумане?
Что мог я пить на берегах Уазы
Из желтых фляг? – А отчий кров далек.
Неласков небосвод, безмолвны вязы.
– Пил золотой и потогонный сок.
Я стал трактирной вывеской обманной.
– Прошла гроза, отполыхал закат.
Ручей почти иссяк в глуши песчаной,
И божий ветр швырял по лужам град.
А я рыдал – и был питью не рад.
Июнь, рассвет уж недалек.
Любовникам так сладко спится.
В саду никак не испарится
Пирушки запашок.
А в гулкой мастерской, где льют
Своё сиянье Геспериды,
Нездешних Плотников бригады
Взялись за труд.
Спокойно и неторопливо
Они сколачивают щит,
Где город облик свой фальшивый
Изобразит.
И ты, Венера, ради них,
Строителей из Вавилона,
Оставь любовников на миг,
Увенчанных твоей короной.
О Королева Пастухов,
Ты поднеси-ка им по чарке.
Дай после праведных трудов
Омыться в море в полдень жаркий.
Разное поэтическое старье пришлось весьма кстати моей словесной алхимии.
Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня в ужас.
А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.
В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей – гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту детства.
Характер мой ожесточался. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов;
Песня самой высокой башни
О приходи же, приходи,
Пора волнения в груди!
Я столько терпенья
Вложил в ожиданье!
Исчезли сомненья,
Угасли страданья.
Но жаждой бессменной
Отравлены вены.
О приходи же, приходи.
Пора волнения в груди!
Ты – пустошь глухая,
Забытая всеми.
Где меж лопухами —
Крапивное семя.
Где шмель беспощадный
Дружен с мухою смрадной.
О приходи же, приходи.
Пора волнения в груди!
Я полюбил пустоши, спаленные зноем сады, обветшавшие лавчонки, тепловатые напитки. Я таскался по вонючим проулкам и, зажмурившись, подставлял лицо солнцу, властелину огня.
«Генерал, если на развалинах твоих укреплений осталась хоть одна старая пушка, обстреляй нас комьями сухой земли. Пали по витринам роскошных магазинов, по салонам! Пусть город наглотается собственной пыли. Пусть ржавчина сгложет его водостоки. Пусть будуары его задохнутся от палящего толченого рубина…»
О, как пьянеют над отхожим местом в трактире мошки, любовницы бурачника, – пьянеют, растворяясь в солнечном луче!
Голод
Я пристрастие питаю
Только к скалам и камням.
Воздух ли, земля ль простая.
Пыль и уголь – ням, ням, ням!
Голод мой, кружись, пасись
По словесным долам,
Поскорее отравись
Лютиком веселым.
Жри булыжник, щебень лопай,
Разгрызай кирпич стены
И лепешки, что потопом
Были встарь испечены.
Волк под деревом орал,
Пухом-перьями давился:
Много он курей сожрал.
Я вот так же изводился.
Каждый овощ, каждый плод
Жадно ждет ножа и вилки,
А паук в щели жует
Исключительно фиалки.
Ах, уснуть бы! Сладок сон
На жаровне Соломона.
Вдоль по ржавчине бульон
Льется в сторону Кедрона.
И наконец – о счастье, о торжество разума! – я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света. От радости я напустил на себя донельзя шутовской и дурашливый вид:
Она отыскалась!
Кто? Вечность сама.
В ней море смешалось
С солнцем.
Душа моя прочно
Хранит твой завет,
В борении с ночью.
Без скидки на свет.
Нет, ты неподвластна
Молве ежечасной.
Пустой суете!
Лети же, лети…
– Не будет спасенья.
Нет вех на пути.
Ни знанью, ни рвенью
От мук не спасти.
Погаснет жар
Поддельных чар.
Беречь свой пыл
Он должен был.
Она отыскалась!
– Кто? – Вечность сама.
В ней море смешалось
С солнцем.
Я превращаюсь в волшебную оперу; я вижу, что все сущее обречено стремиться к счастью. Действие – это не жизнь, но способ попусту тратить силы, нечто вроде невроза. А мораль – это размягчение мозгов.
Мне кажется, что каждое существо должно быть наделено множеством иных жизней. Вот этот господин не ведает, что творит: на то он и ангел. А вон та семейка – настоящий собачий выводок. Перед многими людьми я во всеуслышание заводил беседу о каком-нибудь из мгновений их иной жизни. – Так я влюбился в свинью.
Ни один из безумных – отдающих желтым домом – софизмов не был мною забыт: я мог бы пересказать их все подряд, у меня своя система.
Здоровье мое пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я провалился в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны. Я созрел для кончины, и слабость моя опасными тропами вела меня на край света и Киммерии, родины мглы и водоворотов.