Джон Апдайк - Переворот
— Боги, — неуверенно произнес он, покусывая веточку. Что-то в коре или в зелени напоминало по вкусу эти блестящие красненькие американские конфетки, которые едят главным образом зимой, в ту пору, когда зима уже отступает, когда с ветвей с треском падают сосульки и черные улицы блестят от тающих снегов.
— Не следовало тебе забывать богов наших отцов, — сказала ему Кадонголими, осторожно передвигая тяжесть своего царственного тела в ненадежном алюминиевом гамаке.
— А что они дали нашим отцам, — спросил жену Эллелу, — кроме ужаса и отупения, а это и позволило арабским и христианским работорговцам поступать с нами как с животными! У них было колесо, было ружье, а у нас джю-джю.
— Неужели ты так быстро все забыл? Боги дали жизнь каждой тени, каждому листу. Куда ни посмотри, всюду был дух. При каждом повороте нашей жизни нас приветствовал дух. Мы знали, как плясать, как просыпаться и как засыпать. Никакая беда не могла заглушить музыку, которая звучала в нас. Пусть другие умирают в цепях, — мы жили. Мальчиком, Бини, ты всегда был в движении, всегда чем-то занят. Птицей, змеей. Ты отправился сражаться в войнах белого человека и вернулся из-за моря холоднее белого человека, потому что тот, по крайней мере, напивается и трахается.
Эллелу кивнул, улыбнулся и стал кусать веточку, передвигая ее с зуба на зуб. Кадонголими говорила ему это и раньше и скажет еще не раз. Его ответы были так же предсказуемы, как слова песни. Он сказал:
— Я вернулся с настоящим Богом в душе, с Повелителем миров, с Хозяином Судного Дня. Я возвратил Кушу Бога, которому уже поклонялась половина его душ.
— Пустая половина, жестокая. Бог, которого зовут Мухаммед, — это не Бог, а изничтожитель богов. В него нельзя верить, так как у него нет атрибутов, он нигде. В нашей стране верят в то, что дает утешение, а это остатки старых богов, следы их, которые не были вытравлены. Они всюду вокруг нас, по частицам. Если что-то растет, оно растет потому, что они — в стебле. Если место священно, оно священно потому, что они — в камнях. Они, как мы: их не сочтешь. Бог, сотворивший всех нас, потом повернулся к нам спиной. Он вышел из игры, он не хочет, чтобы его тревожили. Связь с нами поддерживают малые боги, они дают нам любовь, и пищу, и облегчают боль. Они — в гри-гри, что прокаженный носит на шее. Они — в ленточках материи, которые вдова подвязывает к неопалимой купине. Они — в пыли, их так много. — Она опустила толстые черные руки с блестящей ямочкой на локте, бросила пригоршню пыли на сидящего мужа.
Возможно, в веточке, которую он жевал, содержался галлюциноген, ибо пыль как бы разрослась в воздухе, превратилась в джина, в дьявола с бескостными руками и со множеством пальцев — в призрак засухи. Кадонголими рассмеялась, обнажив беззубые десны.
— Как дети? — спросил он.
— У нас с тобой нет детей, Бини, все они от других мужчин. Ты был совсем мальчонкой и понятия не имел, куда надо совать кики. А из страны тубабов ты вернулся другим человеком и взял себе более молодых жен. Длинноногую Ситтину, которая заставила тебя побегать за собой, и Ту, Что Всегда Укутана. Потом эту девчонку-идиотку Шебу, а теперь, я слышала, появилась еще одна — блудница из пустыни.
— Кадонголими, не позволяй своим обидам, хоть они в известной мере и оправданны, перечеркивать реальность. Дети, рожденные до того, как французы призвали меня в армию защищать их плантации в Азии, безусловно, мои, но я не помню их имен.
— Ты не был призван, ты сам записался. Сбежал отсюда.
— Тебя тогда так разнесло — и в теле, и в требованиях.
— Вечно ты фантазируешь, Бини. Когда ты уехал, я была тоненькая, как бамбук.
— А когда вернулся, ты стала, как баобаб.
— Прошло ведь семь лет — разве я могла не измениться? Ты избегал меня. Избегал, так как знал, что я обнаружу все, что было с тобой во время твоего отсутствия. И все равно я это обнаружила.
— Избавь меня от необходимости это выслушивать. Продай свои открытия Микаэлису Эзане. Он поставил в Дурном краю говорящую голову, чтобы дискредитировать мое правление. Я еду туда, чтобы встретиться с этим чудом.
Жалость пробудилась в ней, как лягушка, которая, подпрыгнув, нарушает гладь пруда.
— Бедненький мой Бини, почему тебе не сидеть в Истиклале и не править, как другие властители, почему не дать своим двоюродным братьям министерские посты и не заняться пограничными инцидентами, чтобы отвлечь народ от мыслей о бедности?
— Этому имя не бедность. Босой человек не считает себя бедняком, пока не увидит, что другие ходят в туфлях. Тогда ему становится стыдно. Так что имя этому — стыд. И в Куше насаждают стыд. Необходимо потрясение, чтобы наша праведная скромность вновь проснулась.
Кадонголими сказала:
— Ты убил короля.
— Плохо убил. Эзана использует его труп для манипуляций.
— Почему ты винишь Эзану?
— Я все время чувствую его возле себя, он заполняет мои сны.
— Реальность заполняет твои сны. Эзана лишь хочет управлять разумно устроенным государством.
— Куш — государство слишком слабое, и управлять им можно только действиями. Когда мы осуществили революцию, мы обнаружили странную штуку. Национализировать было нечего. Наш министр промышленности стал искать заводы для национализации — их не оказалось. Министр сельского хозяйства искал крупные земельные угодья, чтобы отобрать их и разделить, и обнаружил, что бóльшая часть земли в юридическом смысле слова никому не принадлежит. Нищета была налицо, а угнетения не было — как такое возможно? Существовали рыболовецкие деревни, фермы по выращиванию земляных орехов, рынки кормилиц, козы, слоновья трава, верблюды, и стада животных, и колодцы. Мы вырыли самые глубокие колодцы, какие только могли, и это оказалось бедой, так как стада перестали передвигаться, животные не сходили с места, пока не съедали всю траву вокруг до самых корней. Мы стремились приобщить народ к автономии в форме советов граждан и выборов с бюллетенями, на которых были напечатаны фотографии кандидатов, а в их сознании автономия всегда существовала. Французы были у нас как видение, как яркий парад, который прошел и исчез. Французы дали образование немногим ассимилировавшимся, приняли их на работу, платили им франки и брали с них налоги. Они сами устанавливали налоги, сами управляли. Это был замкнутый круг, как их знаменитая логика, как их народные песенки. Эзана этого не видит. Он восхищается французами, восхищается развратителями-американцами и их новыми гоночными псами китайцами. Он высмеивает наших союзников русских, чей вялый монизм пульсирует в одном ритме с нашим. Он нанял русских двойных агентов, чтобы они изобразили туарегов и сбили меня с толку. Он соблазняет мою протеже из племени capa обещаниями дать ей собственный кабинет, контактные линзы и обучить машинописи! Прости меня, Кадонголими, за то, что я нарушаю твой отдых этой тирадой. Я нахожусь в постоянном напряжении, чувствую себя как в осаде, в окружении. Вот таким, полностью разоружившимся, я могу предстать только перед тобой. Только ты знаешь, каким я был, когда мотыгой обрабатывал поля земляных орехов и часами играл на обвари. Ты помнишь мою мать, ее неистовый характер. Моего отца, который вечно отсутствовал. Моих братьев с их шумными ссорами и алчностью. Моего дядю Ану с его кривой усмешкой, сластолюбием, распространявшимся даже на коз, и ногой, нервы которой перерезал нубийский штык, что принудило его заняться изготовлением масок. Я пришел спросить про наше потомство, про наших детей. Эта молчаливая девчонка с нарождающимися грудками, которая привела меня сюда, — она наша? Мы в последний раз спали вместе лет двенадцать назад, и она приблизительно такого возраста. Кадонголими, помнишь, в какие игры мы играли: я был львом, а ты газелью?
— С каждым годом, лежа здесь, забытая мужем, я помню все меньше. Я помню мальчика, который не знал, куда надо сунуть свой кики.
Ах, Эллелу! Им овладело неодолимое желание вытащить эту свою первую женщину из саркофага жира, в который она погрузилась и там замкнулась, захотелось, чтобы она вышла к нему, как в ту пору, когда они были молодыми и стройными, из зеленой завесы их деревни, где конические крыши и круглые амбары были разбросаны как капли росы среди паутины дорожек, уводивших к посадкам маниоки и к выгонам, за которыми простирались бескрайние поля земляного ореха, слегка пахнущие мускусом и крахмалом. А когда дул ветер, далекие луга покрывались белыми бегущими пятнами, словно бежал олень, белошеий и белозадый водяной самец, и сернобык с тонкими кривыми рогами. С лугов, поросших акациями, в поля земляных орехов приходили жирафы и, расставив передние ноги и нагнув шею, объедали высыхающие кучи, а деревенские мальчишки прогоняли их, грохоча мисками, ступами и трескучими бутылками из тыквы. Жирафы уносились прочь, как стая облаков, их мягкие морды были безвинны, большие глаза светились будто луны. В этой деревне, где все было на виду, заранее предопределено, взаимосвязано и благословлено, Кадонголими доверила ему в пятнистой тени пронизанных солнцем кустов свою тайну — запах полученного ею наслаждения, вкус своего пота. В пору урожая они устраивали пещеры в кучах вырытых для просушки кустов земляных орехов. И на спине Кадонголими появлялся словно выгравированный отпечаток. Она не жалела себя: отдавала свое тело всякий раз, как им восторгались, соблюдая положенный ритуал вежливости, часами плясала, молотя пятками землю, не зная покоя, как того требовал обряд. Однако, став невестой Бини, она обрила себе голову, сделала на щеках татуировку кольцами и стала держаться с достоинством уже несвободной женщины. Эллелу помнил длинный изгиб ее обнаженного бритьем черепа и серебристую ленту, которую положило на него солнце, когда она вошла, еще мокрая от ритуального окунания, чтобы предстать перед его матерью, чьей дочерью она станет. По обряду бракосочетания, которое длилось не один день, Кадонголими лежала, свернувшись, на подстилке, как новорожденная, и свекровь обмывала ей губы молоком, символизирующим материнское. Бини как зачарованный смотрел на эту церемонию продолжения женского начала — женщины властвовали над ним, окружали его всегда. И он вспомнил, как из-за бритой головы выпятилось лицо Кадонголими, ее упрямо выдвинутая челюсть, толстые губы, словно налитой опасный плод. Он помнил ее уши, которые были тогда еще изящными и проколотыми лишь для малюсеньких золотых колечек. И этот ее мягкий приглушенный соленый запах в их хижине, и губы ее влагалища как каури. Пока он спал, утро за стенами хижины гудело от того, как она растирала просо, готовя еду ему, своему мужу. Солнце подпрыгивало, пытаясь пробиться сквозь облако мякины. Эллелу ощутил бездну потерянного времени, и у него закружилась голова — он встал и выплюнул веточку. Заныла поясница — давали себя знать мышцы, растянувшиеся от непривычного сидения на корточках.