Белькампо - Избранное
Пизу делит надвое река Арно; переброшенный через реку мост, по которому проходит главная магистраль города, Понте-дель-Медзо, то есть «мост середины», далеко известен своей «джуоко-дель-понте» — «игрой на мосту», которая прежде разыгрывалась каждый год, приводя в возбуждение весь город. В ней участвовали две стороны, северяне и южане, Арно была между ними границей. Когда приходило время, сторона, проигравшая в прошлый раз, вызывала другую в высокопарных и насмешливых выражениях на состязание; противник принимал вызов, отвечая сценкой в том же духе. Затем назывался день состязания. Утром этого дня войска обеих сторон выступали друг перед другом, готовые к сражению. Правилами игры строго предписывались доспехи: латы из двух слоев — нижнего, защитного, из ваты или бумажных пыжей, и верхнего, кирасы из жестких пластин, снабженных торчащими выступами, — щит и единственный вид оружия: палка с крюком на конце. Пестрый и праздничный характер игры подчеркивали офицеры, герольды и множество других почетных персонажей, костюмы которых были еще нарядней, а султаны из перьев — еще выше. В заранее назначенное время оба войска, в составе каждого по восемь дивизий, начинали маршировать к мосту. Затем следовал сигнал, по которому войска выдвигались каждое на свою половину моста; противники стояли теперь нос к носу, и одна лишь тонкая веревка, обозначающая середину моста, удерживала их от враждебных выпадов; напряженное молчание царило на мосту и у высоких балюстрад по обе стороны Арно, возведенных специально для того, чтобы пизанские дамы и члены муниципалитета могли наблюдать за сражением и приветствовать его участников. Как только убирали веревку, разгоралась ожесточенная рукопашная битва, одна сторона теснила другую с моста на берег и старалась захватить пленных, пуская в ход палки с крюками и цепляя ими за выступы на кирасах. Баталия продолжалась ровно три четверти часа; сторона, отвоевавшая за это время большую часть моста, признавалась победившей и совершала триумфальное шествие через весь город, удивляя публику безудержной похвальбой о своих подвигах. День завершался общим балом и пиршеством. В последний раз такое побоище разыгрывалось в 1806 году и, вероятнее всего, было действительно последним.
Все это я вычитал в книге, сидя как-то днем в университетской библиотеке, когда меня подвели сразу и погода, и заказчики. Обычно же я гулял по улицам, заглядывал в церкви и музеи, в таверны и палаццо, протянувшиеся вереницей вдоль берегов Арно. Однажды я заметил повара в громадном колпаке белее бумаги. Таким бы поварам гулять в темном лесу, как средневековые дамы с фрейлинами. Повар властвовал над необозримых размеров очагом, уставленным котлами и кастрюлями с подпрыгивающими крышками; мне нестерпимо захотелось поднять эти крышки и помешать варево, настолько раздразнили меня вкусные запахи, но повар, казалось, не замечал моих вожделеющих взоров.
Побывал я и в палаццо, где жил лорд Байрон, любивший подниматься по его широким ступеням верхом на лошади, чем он предвосхитил современный лифт.
Моим соседом по ночлежке был совсем еще молодой немец, у которого ничего не было, и он жил тем, что ему подавали на улице. Однажды, когда я стоял в соборе и размышлял над тем, что перед этой красотой даже человек, не верующий ни в бога, ни в его заповеди, может спокойно преклонить колени, он присоединился ко мне, но вместо почтительного восхищения собор вызвал у него досаду: «Слушай-ка, тут и смотреть не на что, да такого добра в каждом городе полно. И чего здесь особенного. Подумаешь тоже, церковь вся из мрамора; ну и что, да его здесь кругом сколько хочешь, они его задарма берут».
Если сегодня ты не заработал ни гроша, то назавтра Уже сматываешь удочки с этого места — вот вам еще одна странность человеческой натуры.
Прекрасным утром я шагал вдоль изгибов средневекового акведука в сторону Лукки. Такие акведуки — не что иное, как широкий желоб, который прямо по воздуху Доставляет чистую воду с гор в близлежащие города, порой на расстояние до десяти километров. Вместо того чтобы червем ползти по земле, как у нас, вода совершает здесь победное шествие по спинам сотен триумфальных арок, и я бы сказал, что в этом тоже проявляется почтение к воде, свойственное людям теплых стран с сухим климатом.
В итальянской газете я однажды наткнулся на статью о нашей стране, автор которой уверял, будто голландцы настолько привычны к воде и так безумно ее любят, что, если идет дождь, они не бегут прятаться в сухое место, как остальные народы, а все поголовно выскакивают на улицу и с ликованием промокают до нитки.
Лукка находится в полудне ходьбы от Пизы, и, хотя ей недостает такого же величия, в ней можно встретить все, что когда-то было у гордого и независимого населения итальянских городов. Здесь также строились дома с аркадами, которые я видел в Кьявари, но, к сожалению, свободное пространство аркад было затем поглощено домами и превращено в торговые ряды, отчего пострадали фронтоны домов, получившие теперь иное членение, а улицы стали слишком узкими. К счастью, за последние годы многим зданиям возвращен первоначальный вид, со стен красного кирпича удалена известка, восстановлены в своих правах уцелевшие сводчатые окна с маленькими колоннами посредине. Некоторые уголки воскрешают перед глазами прошлое настолько живо, что почти физически ощущаешь, как им, должно быть, не хватает публики в костюмах эпохи Возрождения. В соборе Лукки стоит надгробный памятник молодой женщине, который меня глубоко взволновал; в царящем здесь мягком полумраке родился у меня следующий рассказ.
ОБРАЗМая месяца двадцать седьмого дня года одна тысяча четыреста восьмого в шестнадцать минут одиннадцатого часа в своем имении неподалеку от Лукки, на благословенной земле Тосканы, умерла юная графиня де Карретто, и немногие были в ее окружении, кто бы отказался сойти вместо нее в могилу, хотя иные видели ее лишь издалека, прочие же только слышали о ней от других.
Не страдая никаким недугом, графиня словно выскользнула из жизни. И всякий теперь стал о ней думать и все припоминать — все слова, что слышал от нее, и запечатлевать в своей памяти черты ее лица, ибо никак не верилось, что отныне больше нельзя будет ни увидеть, ни услышать это чарующее создание. Только память о нем осталась, и всякий мог сохранить ее для себя как драгоценное сокровище, которое уже не перейдет никому другому по наследству; такое вот наследство оставила она всем. И мало-помалу оно должно было окружить ореолом всякого, кто знавал ее при жизни.
Отчего это было, никто сказать, к счастью, не умел. Графиня как будто с рождения владела даром понимать людей, и ей не надобно было для этого долго жить да мучиться, как прочим. Очень молода была графиня и жизнерадостна, но при этом столь проницательна, что читала в душе всякого, будь то девочка-кухарка или государственный муж.
И вот она лежала мертвая, и мудрые глаза ее теперь уже ничего не видели.
Граф был более потрясен смертью, нежели сама покойница, она просто исчезла. Он не ел ничего, не говорил ни слова, он не различал ни дня, ни ночи, каждое утро он все так же сидел и расширенными глазами озирал вокруг себя поочередно то вырезанные в форме когтистых лап ножки дубового стола, то прожилки на палисандровых половицах, покуда они не тонули в ночной темноте, то ниспадающие вдоль окон портьеры, на выпуклых складках которых утренний свет выхватывал длинные полоски богатых узоров, то розетки плафона, тени которых падали не вниз, а вверх. Его взгляд избегал лишь картин, чья намеренная красота теперь представлялась ему насмешкою. И все чаще блуждающий взор его застывал на бесформенном обломке кости, который уже много лет комнатная собачка то и дело брала в зубы и бегала с ним по покоям, а после бросала где придется.
Терзала ли графа мысль, что жена его обратилась внезапно в некую вещь, и он искал эту вещь среди прочих? И не спрашивал ли он все окружающие предметы: зачем взяли вы ее себе?
Случилось это во времена Возрождения, а дворяне тогда уже не верили больше в бога.
Один-единственный раз вышел он в парк, шел медленно и скоро замер, будто порожний железнодорожный вагон, пущенный в тупик. Как в тупике, стоял он, безучастный, посреди бушующей стихии растений, птиц и насекомых. Никто не смел произнести ни слова: человек в столь безмерной скорби людям нормальным внушает ужас, того и гляди, он лишится рассудка. Если бы только графиня была хоть недолго больна, то он, верно, стал бы и дальше безотлучно бдеть у пустого теперь ложа болящей.
На пятый день он ушел из дому в оливковую рощу, что была по соседству. Может быть, оливковые деревья, столь похожие на извивающиеся от боли и страсти живые существа, что они вдохновляли Микеланджело на создание человеческих тел, повергающих мир в изумление, — может быть, оливковые деревья дарили ему покой и утеху? Этого не знает никто.