Федор Кнорре - Без игры
— Этих самых.
— Ну, ребята, пропадай все пропадом! Ну, ребята, что же вы сидите молчите!
Она похватала со стола чашки и принесла их через минуту обратно. В них было по-прежнему черно от кофе.
— Пейте разом, я унесу.
— Вот это кофий, — сказал Сорокин и, откинувшись на спинку, закурил.
— Ну, доложу я вам, братики, — мечтательно сказала Калачева, — первого милиционера, какой меня остановит штрафовать, я поцелую! Поцелую!
Все смотрели на Галю, она, удерживаясь, чтоб не морщиться, допила свой кофе с рюмкой коньяку и ничего не почувствовала. Ей хотелось спрятаться куда-нибудь и остаться одной, чтобы понять, что, собственно, изменилось для нее самой. Ведь ничего измениться не могло, а все-таки что-то вдруг совсем изменилось.
Вот все смотрят на нее и как будто чего-то ожидают. Почему Калачева, Сорокин торопились ее отыскать, поскорей ей рассказать. Вид у них был торжествующий, точно они несли ей радостную весть. Как будто какая-то весть для нее могла быть радостной. Все их поведение по отношению к ней казалось нелепым, но на самом деле нелепости не было, и она это понимала. Ей казалось даже, что хорошо бы было их поблагодарить...
— Ну, Галя, как ты теперь... будешь?.. — неуклюже спросил Сорокин. Вопрос был чудовищно бестактным. Во всякое другое время, но, оказывается, сейчас можно было все. И он смотрел на нее с нежностью. Можно подумать, что он радовался за нее, хотя это опять-таки было нелепо.
— Она у нас молодец, — сказала Калачева, потянулась и поцеловала Галю в щеку.
Галя чувствовала себя так, как будто она маленькая, а вокруг нее взрослые, и все почему-то ее любят и чего-то ждут.
— Мне холодно, — сказала она Калачевой. — Кажется, я чтой-то озябла.
...После того первого захода, когда, по собственному его выражению, он освоил из маминых фондов две сотняги, Андрей терпеливо прослушал до самого конца полный ролик звукозаписи «маминого самовыражения».
Если б она что-нибудь упустила, он мог бы ей подсказать: «А теперь пора о том, что ты живешь только ради детей, а тебе самой ничего не надо!» — или: «У тебя было одно только платье и резиновые тапочки в Зинкины годы». Он наизусть знал весь ролик до конца и выслушивал производимые им звуки с приличным видом сочувственного внимания, стараясь ни разу не зевнуть.
Чем больше мать словами, да и делами, показывала, что живет ради счастья Андрея и, во вторую очередь, Зины, чем больше жаловалась на то, что жила не так, как они — с автомобилями и дачами, тем равнодушнее он к ней относился. Это только подтверждало его мысль, к которой он давно уже пришел, что они люди совсем разной породы. Он не был жесток и старался не выказывать перед матерью несомненного своего превосходства во всем, что имело в его глазах цену.
Он верил в искренность материнских излияний так же, как верил в искренность жалоб, упреков и слез девушек, с которыми ему приходилось порывать. Он даже их жалел, но просто ничем не мог помочь ни им, ни матери. Только с матерью надо быть потерпеливее. А интересы все равно у них у всех были разные. Мать его любила самоотверженной и эгоистичной любовью, любовалась им, как главным украшением задуманной ею жизни. Для него мать была главным источником всяческих удобств его жизни, вот и вся разница.
Под конец, чтоб благополучно добраться до финиша, нужно было обещать образумиться и «поступать».
— Дай мне слово! Андрюшенька!
— Мам, я безо всякого слова поступлю, мне два месяца просидеть безвыходно, и я пройду при любом конкурсе.
Это было очень близко к истине. Учеба давалась ему легко. Всем известно было, что он очень-очень способный, в особенности к математике, и мама, считавшая на счетах, благоговела перед этой непонятной математикой.
Она додумалась до гениального решения — не давать Андрею разом больше десяти рублей, чтоб уберечь от расточительства и кутежей в какой-то, воображаемой ею, «плохой компании». В последнюю минуту, правда, она, вытирая слезы, сунула ему в карман вторую десятку.
Ничтожность денежных ресурсов нарушила все планы на вечер. Из экономии он выпил коньяку дома перед уходом. Номера телефонов у него в мозгу хранились надежно, как в телефонной книге. Потом в городе он после небольшого колебания набрал номер Сони.
К телефону подошла Юля. Он ошеломленно молчал, задерживая дыхание, и она угадала, что это он.
— Зачем мне звонить, — тоскливо сказала она в молчащую трубку. — И опять пить нехорошо.
Он не был пьян, но, сам того не замечая, все время задерживал дыхание. И когда, неожиданно для себя, вдруг выдохнул: «Да неужели ты думаешь!..» — получилось это каким-то мычанием, и Юля бросила трубку.
Он стоял в телефонной будке и все еще с нежностью и восторгом узнавал — продолжал слышать, как она выговорила «нехорошо». Там было это ее «ш», к которому отдаленно, едва слышно примешивалось «ф». Так получалось у нее только в моменты волнения, растерянности — смягченное, видно, оставшееся еще от детского: «хорошо», с выходом на «ш»!
Когда-то ему это очень нравилось. Он к ней приставал: «Я хорофый». — «Нет, хороший». — «А может, парфывый?» — «Паршивый и есть!» — «Пускай буду паршивый, а ты скажи, как ты умеешь!» — и видел ее смеющиеся глаза, когда она сдавалась и нарочно говорила, как ему нравилось...
Трубка качалась, стукаясь о стенку кабины. Он ее поймал и, стиснув зубы, поспешно во второй раз набрал номер Сони и снова чуть не попал к Юле. Просто наваждение какое-то! Он бросил трубку и выскочил на улицу, слыша, как она стукается, раскачиваясь на цепочке.
Он три квартала прошел, чтоб наконец из другого автомата правильно набрать номер Сони.
Соня была Софья Валериановна, заведующая экспериментальной лабораторией, сухая, колючая умница. Всеми был признан ее удивительный аналитический талант и весь день в своей лаборатории в институте она была похожа на устремленную к цели торпеду: точную, беспощадную, бездушную. А по вечерам в однокомнатной квартире худенькая и востроносенькая женщина бесшумно двигалась, близоруко щурясь, читала, курила, заваривала чай на одну чашку, оставшись наедине со своим одиночеством и ожиданием, которое она тщательно скрывала даже от большого зеркала, отражавшего каждое ее движение.
Она очень старалась не показывать, но все-таки было заметно, как трудно ей удерживаться, чтоб не броситься к нему на шею, потому что он этого не любил.
«Ну и ну! — подумал он со снисходительным сочувствием, — да ведь она даже ресницы не смывает на ночь, на тот случай, что вдруг я к ней приду! Так и лежит в чистеньком голубом халатике и ждет, и ждет, и ждет...»
— Хочешь, у меня, кажется, осталось немного виски. Шотландское, кажется... — Она приоткрыла дверцу шкафчика и хмыкнула, как бы слегка удивленно.
Как ни странно, бутылка действительно оказалась именно там и, как ни поразительно, виски осталось ровно столько, сколько он не допил в последний раз. Он взял бутылку, пригляделся, повертывая ее на столе перед собой.
— Действительно, шотландское! — Хм, миллиметр в миллиметр, капля в каплю, никто в его отсутствие не притрагивался. Она тотчас насторожилась, а он из жалости смазал насмешку. — А ты, Соня, потихоньку клюкать начала?
Она с жалким самодовольством усмехнулась. С развязным и равнодушным видом она сидела, поджав под себя ногу, глаз от него не могла оторвать, стараясь нагловато щуриться, бедная, до смерти обрадованная, без памяти влюбленная. Видно было, как трудно ей это давалось: все время держать себя на коротком поводу.
Он отшвырнул пиджак и взял ее за плечи, не то обнимая, не то мешая ей прижаться к нему слишком близко, и она, потеряв голову, кинулась целовать его ниже плеча, куда могла только дотянуться.
Когда он уходил, глаза у нее были какие-то несчастно-счастливые. Она выглядела почти совсем хорошенькой, и ему вдруг стало нехорошо.
— Лучше бы мне не приходить к тебе, а?
В глазах у нее отразились отчаяние и страх. Она сама это чувствовала, поспешила отвернуться и стала шарить у себя за спиной по столику, никак не могла нащупать пачку сигарет, как слепая, ткнулась пальцами в пепельницу, наконец схватила и стиснула в кулаке пачку.
— Да что ты! — ей почти удалось усмехнуться. — Заходи всегда, когда захочется. — Это у нее очень хорошо получилось, только зря она повторила, это «заходи» во второй раз прозвучало очень плохо, почти как мольба. Мужчины этого, кажется, не выносят.
Он ушел, пробыв у нее часа полтора, просто потому, что знал: всегда надо уходить, хотя идти ему было некуда.
Уже сидя в троллейбусе, он глянул через стекло и вспомнил, что в этом районе где-то поблизости живет Тоня.
Так он у нее и очутился. Ему даже смешно стало, что он оказался у Тоньки. Он был уже порядочно выпивши, когда добрался до нее.
Главное ее очарование заключалось именно в том, что с ней можно было не стесняться. Например, что он явился пьяный, ее только забавляло. Настоящий мужчина и должен быть выпивши! Она работала в какой-то торговой сети. Не у прилавка, конечно. Как всегда, вмиг набросала на стол великолепную закуску, импортную водку, они чокнулись стопочками, и она хохотала все время от радости, но разом стала сумрачно-серьезной, когда он встал из-за стола и, дернув за руку, небрежно притянул ее к себе. Шутки кончились, и она хотела ему показать, что она это понимает.