Биргитта Тротсиг - По ту сторону моря
А за ними стоял лес.
Дикий и глухой, он и манил и бормотал, давал ускользающие ответы и неисполнимые обещания.
Там, в лесу, жила иволга, сверкающее, но неясное создание, птица, возникшая из смешения земли и неба, солнца и темноты. Земля и небо, но ни небу ни земле никогда не сделаться третьим элементом: огнем. То был дух леса, мечта о том, чем жизнь может стать, невиданное одинокое существо-птица, которое почти никто не видел. Перья у нее были светлые и недосягаемые, душа состояла из тайной тьмы, во тьме она жила и тьмой питалась, лишь иногда кто-нибудь из деревенских ребятишек видел, как в лесу что-то вспыхнет огненным светом, быстро, быстро промелькнет отсвет огня сквозь листву и вновь исчезнет.
В том селе жила женщина, которая выкормила грудью двух детей, двух девочек: одна - собственная дочь, первенец, а другая - найденыш.
А было это так: жила там одна пара, оба бедняки, и родился у них ребенок, первенец, девочка. Как же они были счастливы. Такое счастье почувствовали, от него прямо весь мир чуть не взорвался, такого они никогда раньше не испытывали, не переживали. Весь мир для них в новом свете предстал, этим светом все вокруг озарилось.
И в первое утро после рождения девочки идет муж через пастбище, на земле еще пятнышки снега лежат, и до того в нем радость играет, что ему показалось совершенно естественным, что он под деревом, под высоким, кривым деревом, обросшим омелой, что на опушке леса росло, еще одного ребенка нашел. До самого смертного часа (который у него был не за горами) помнил он то дерево, как оно качалось, как бы уговаривая, умоляя, а под ним, во влажной глубокой ложбинке у корней слабо попискивал новорожденный младенец, до синевы замерзший, всем своим слабеньким телом уже отходящий в некий слишком глубокий сон. Сквозь голые ветви дерева, стоявшего на крутом склоне, на слабо поблескивавшие пятна снега падал неяркий утренний свет, и мужа прямо затопило радостью, когда он поднял ее (это тоже девочка была), подышал в рот, укрыл под своей одеждой. И принес он ее домой и протянул еще лежавшей в постели жене: "У тебя ведь все равно молоко есть". Так и стало у нее вместо одного двое детей, две девочки, существо вдвойне, и молоко текло все обильнее и обильнее, и такая от этого была радость!
И создали эти дети свой мир, в котором все должно было быть красиво. В него из деревни могло попасть только то, что красиво. Сверкающая зелень, ослепительно голубой цвет. А черному туда было нельзя. И грубому и жестокому тоже. Только влажная душистая зелень сирени и голубой свет. Только мир, в котором все прекрасно и мерцает - зеленые листья, крепкий и нежный сок, темно-голубая прозрачность, словно стекло, грот, своды которого одеты в жемчужно-голубые покровы красоты. Только игривость кошки, ее красный язычок и гладкость шерстки, а не окровавленная добыча, с которой играли когти. Милая испачканность мягкой курочки, теплое, перемазанное илом, подрагивающее коровье брюхо! Крепкие запахи дома, сырой навоз, темно-желтые, мокрые подсолнухи - всё они трогали вместе, всё вместе пробовали! Так началась жизнь, она уходила корнями в их стремление потрогать и понюхать, и складывалась в подрагивающее мерцание, в два гибких светящихся дерева-близнеца. (Однако оттого что все не может бьггь совершенным, жестокое тоже вошло в хорошее - отрезанные когти котенка, умеют ли кошки обходиться без своих злых когтей?)
Единый мир и единый дух, а все же они были разными, как день и ночь. В одной жили тени, другая сияла - и вовсе не та, от которой можно было этого ожидать. Одна из них с того самого момента, когда ее подняли из родильной темноты, вытащили из ее тайны, совсем еще слабая, все тянула ладони и руки как можно дальше в мир, чтобы его ухватить. Даже когда она была совсем маленькой и не знала, что делала, члены ее двигались сами собою, управляемые ее неукротимой потребностью делать именно так и никак иначе - руки ее все стремились найти тело молочной сестры, ухватиться, подойти все ближе и ближе. Другая же сестра с самого начала как бы раздваивалась душою - была одновременно и отсутствующей и вездесущей, и чувствительной и раздражительной, и в то же время внутри у нее гнездилась холодная тишина. Одна блаженно гукала от пресыщения, другая выла от неудовлетворенности, а ведь съедали обе одинаково, их поведение никакого отношения к насыщению желудка не имело, а зависело от характера каждой. Одна была - светом, другая - тенью, так уж оно было.
Все, значит, было красиво, только по-разному. Так они и росли. И родители их тоже жили счастливо, для них девочки были как бы двумя сторонами одного и того же чуда.
Только однажды все развалилось.
Ибо однажды слепой жребий выпал мужу, тот слепой жребий судьбы, который лежит в основе военной организации. Его забирали в солдаты, в царскую армию. Плача и жалуясь, в печали и в ненависти стояли бок о бок обычно столь подозрительные и разрозненные жители села, наконец-то объединившись в тот час, когда забирали тех, кому выпал жребий. Вырвавшись из рук солдат, муж плача пополз по земле, обратно к жене и к двум маленьким детям, его в конце концов унесли, такое начало не предвещало хорошего продолжения его армейской жизни. И никогда о нем больше не слышали. Эти размахивающие руки и лягающиеся ноги были последним воспоминанием, а потом он просто исчез - его наконец даже занесли в список без вести пропавших и вычеркнули из переписи. Там ведь все время шли какие-то пограничные войны, и число погибших и пленных так никогда и не было установлено. (На самом деле его уже в первый год унесла эпидемия тифа, жертвы которой тоже никто не подсчитывал.) Жить одинокой женщине стало трудно, одна, с двумя маленькими детьми, часто впадала она в настоящую нужду - чего она только не делала, чтобы они выжили. И вот однажды, когда она уже много лет прожила одна и много лет подчинялась всем отвратительным требованиям необходимости, - вдруг в дверях появился солдат. Но не принес никаких новостей о пропавшем. С предложением пришел - отдать одну девочку армейскому командиру, жене которого, оказалось, выпало на долю безнадежное бесплодие. Тот золотопогонный заметил теневую девочку, приглянулась она ему. Без слез поглядела женщина на маленького ребенка, который еще ничего не понимал, кроме надвигающейся страшной угрозы, и оттого все кричал и кричал, непрерывно и монотонно. "Ты - моя настоящая дочь, - сказала женщина без слез, - и потому я хочу, чтобы у тебя все хорошо было".
А той, которая осталась, довелось в одно утро увидеть, ничего не понимая, как сестру (совсем тихую, неподвижную) одели в новую одежду. Совсем другую, незнакомую одежду, которой ни у кого из деревенских ребятишек не было. Как сестру, застывшую и незнакомую словно куклу, посадили в коляску командира, и как она исчезла в облаке пыли, а дорога совсем опустела. На этой опустевшей дороге в лучах утреннего солнца и лежала теперь оставшаяся девочка, лицом к земле, ничего не понимая. А женщина, которая вообще-то не была ей матерью, обругала ее неожиданно грубыми словами.
Так их и оторвали друг от друга.
И теневая девочка переехала с армейским командиром в Санкт-Петербург, сначала в один красивый дом, потом в другой (в первом доме она полюбилась командиру, а жене его - нет, отчего в семье возникло досадное несогласие), а затем стала актрисой, в императорском театре, если хотите знать, поселилась в мире фей и убийц. Дух ее был раздвоен. Была ли она красива? - этого никто не мог сказать. Она была такая, что внешность ее не совпадала с ней самой: та, которую она видела в зеркале, была не она, та была разодетой и изуродованной, пародия какая-то, - а значит, чтобы стать собой, она должна сменить одежду, покров за покровом, наложить один за другим много слоев грима.
А в деревне, в этом темном зелено-синем и пахучем мире, росла другая девочка. Жила она, наполненная смыслом, как молоком, плотная, краснощекая и сияющая - та, кому суждено будет однажды умереть вместе с другим миром. Здесь все было просто и сильно, либо грубость, либо чудо, поцелуй был поцелуем, смерть - смертью.
А той, которой не было, все не было и не было.
А та, которая осталась, все ходила и ждала, все глядела вдаль - не вернется ли все же когда-то пропавшая? Не промчится ли однажды по деревенской улице в облаке пыли коляска, не остановится ли внезапно, не выйдет ли из нее та, которую увезли, не встанет ли против нее: все та же хрупкая бледность, блеск, глаза в тени. Девочка все стояла и ждала. Но ничего не случалось - люди только кричали на нее, грубо и с ненавистью отпихивали, чего раньше не бывало, вот как все изменились. Так оно и шло, год за годом, кошка вылизывалась и играла, из коровы капало молоко, курочка медленно закрывала свои сонные плоские глаза, гуси ходили враскачку и гоготали, все ходили враскачку и гоготали. Но все словно опустело. Теперь в ней вместо сердца зияла огромная дыра - темная, страшная, которую надо было чем-то заполнить.
Как и раньше, оставшаяся девочка (чувствовавшая себя покинутой) тянулась ко всему миру - будто весь мир, как и раньше, в ответ тянулся к ней. Но ничего к ней в ответ не тянулось. Она стала понимать, что молочная сестра никогда не вернется.