Хулио Льоса - Кикладский идол
Впервые почти за два года Моран услышал, как он упомянул Терезу, словно до этого момента она была для него мертва, но то, как он произнес имя Терезы, прозвучало непоправимо по-прежнему, это была Греция тем утром, когда они спускались на пляж. Бедный Сомоса. Все еще. Бедный безумец. Но еще более странно было задать себе вопрос, почему в последний момент, перед тем как сесть в машину после звонка Сомосы, он ощутил некую потребность позвонить Терезе на работу и попросить ее позже подъехать к ним в мастерскую. Надо было бы спросить себя, знать, что думала Тереза, слушая его объяснения, как добраться до одинокого дома на холме. Чтобы Тереза повторила в точности все, что он ей сказал, слово в слово. Моран молча проклял эту свою систематическую манию заново воссоздавать жизнь, словно он реставрировал греческую вазу в музее, тщательно соединяя крохотные кусочки, и голос Сомосы смешивался с движениями его рук, которые тоже словно брали один за другим кусочки воздуха, творили прозрачную вазу, его руки, показывавшие на статуэтку, заставляя Морана вновь, против воли, смотреть на это белое лунное тело насекомого — предшественника всякой истории, созданного в невообразимых обстоятельствах кем-то невообразимо далеким, тысячи лет назад, но только еще раньше, в головокружительной дали, где был животный крик, прыжок, растительные ритуалы, чередовавшиеся с приливами, и сизигиями, и периодами течки, и неуклюжими церемониями умиротворения божеств, невыразительное лицо, где только линия носа разбивала его слепое зеркало, полное непереносимой напряженности, едва намеченные груди, руки, прижатые к животу, треугольником сходившему вниз, идол изначальных времен, первобытного ужаса священных ритуалов, каменного топора для жертвоприношений на алтарях, сложенных на вершинах холмов. Не хватало еще, чтобы он тоже стал слабоумным, словно профессии археолога было ему недостаточно.
— Пожалуйста, — сказал Моран, — ты не мог бы очень постараться и объяснить мне, хотя и считаешь, что ничего этого объяснить нельзя. В сущности, я знаю только одно: что ты все эти месяцы вытесывал копии и что две ночи назад...
— Это так просто, — сказал Сомоса. — Я всегда чувствовал, что кожа все еще находится в контакте с тем, иным. Но надо было отойти назад за пять тысяч лет, пройденных неверными путями. Любопытно, что виновны в этой ошибке они сами, потомки эгейцев. Но сейчас все это не важно. Смотри, это так.
Стоя рядом с идолом, он поднял руку и осторожно положил ее на груди и живот. Другая рука гладила шею, поднималась к несуществующему рту статуи, и Моран слышал, как Сомоса говорил глухим, бесцветным голосом, словно говорили его руки или этот несуществующий рот, ведя рассказ об охоте в задымленных пещерах, о загнанных оленях, об имени, которое надо было произнести лишь потом, о кольцах синего жира, об игре в двойные реки, о детстве Поока, о шествии к западным ступеням и высотам, тонувшим в зловещих сумерках. Он спросил себя, не успеет ли, позвонив по телефону, когда Сомоса отвлечется, предупредить Терезу, чтобы она привезла доктора Верне. Но Тереза уже должна была находиться в пути, и на обрыве скал, под которыми ревела Многоликая, вождь зеленых отпиливал левый рог самого великолепного самца и протягивал его вождю тех, кто сторожит соль, чтобы возобновить пакт с Гагесой.
— Послушай, дай мне вздохнуть, — сказал Моран, вставая и делая шаг вперед. — Это потрясающе, и потом, у меня страшная жажда. Давай что-нибудь выпьем, я могу сходить за...
— Виски вон там, — сказал Сомоса, медленно отнимая руки от статуи. — Я не буду пить, я должен поститься перед жертвоприношением.
— Жаль, — сказал Моран, отыскивая бутылку. — Не люблю пить один. Какое жертвоприношение?
Он налил себе стакан до краев.
— Жертвоприношение единения, если говорить твоими словами. Ты не слышишь? Двойная флейта, как у той статуэтки, которую мы видели в афинском музее. Звук жизни слева, звук раздора — справа. Раздор — это тоже жизнь для Гагесы, но когда совершается жертвоприношение, флейтисты перестают дуть в правую тростинку и слышится только свист новой жизни, пьющей пролитую кровь. Флейтисты наполняют рот кровью и продувают ее сквозь левую тростинку, и я обмажу кровью ее лицо, видишь, вот так, и из-под крови у нее проступят глаза и рот.
— Оставь эти глупости, — сказал Моран, сделав большой глоток. — Кровь нашей мраморной куколке будет совсем не к лицу. Да, здесь жарко.
Сомоса медленным размеренным жестом снял блузу. Когда Моран увидел, что он расстегивает брюки, он сказал себе, что зря позволил Сомосе возбудиться, поддакивая вспышке его мании. Стройный и смуглокожий, обнаженный Сомоса выпрямился в свете рефлектора и словно ушел в созерцание какой-то точки в пространстве. Из его приоткрытого рта текла струйка слюны, и Моран, быстро поставив стакан на пол, осознал, что должен будет как-то обмануть Сомосу, чтобы проскользнуть к дверям. Он так и не заметил, откуда в руках Сомосы взялся каменный топор. Теперь он понял.
— Это можно было предвидеть, — сказал он, медленно отступая. — Пакт с Гагесой, да? А кровь пожертвует бедный Моран, ведь так?
Не глядя на него, Сомоса двинулся в его сторону, описывая полукруг, словно следуя заранее намеченным курсом.
— Если ты действительно хочешь меня убить, — крикнул Моран, отступая в тень, — к чему вся эта мизансцена? Мы оба прекрасно знаем, что это из-за Терезы. Но какой тебе с этого толк, если она тебя не любит и не полюбит никогда?
Обнаженное тело уже выходило из круга, освещенного рефлектором. Укрывшись в темном углу, Моран наступил на мокрые тряпки, лежавшие на полу, и понял, что больше отступать некуда. Он увидел занесенный топор и прыгнул, как научил его Нагаши в спортивном зале на Плас-де-Терн. Сомоса получил удар ногой в середину бедра и удар «ниши» слева по шее. Топор опустился по диагонали, слишком далеко, и Моран упруго оттолкнул падавший на него торс и схватил беззащитное запястье. Сомоса еще успел издать приглушенный и удивленный крик, когда лезвие топора раскроило ему лоб.
Моран не смотрел на него; его вырвало в углу мастерской, на грязные тряпки. Он чувствовал себя опустошенным, и после рвоты ему стало лучше. Он поднял стакан с пола и выпил оставшийся виски, думая, что Тереза приедет с минуту на минуту и что надо что-то сделать, вызвать полицию, объясниться. Волоча за ногу тело Сомосы, чтобы положить его прямо в круг света от рефлектора, он подумал, что будет нетрудно доказать, что он действовал в целях необходимой обороны. Эксцентричность Сомосы, его удаление от мира, явное сумасшествие. Нагнувшись, он обмакнул руки в кровь, струившуюся по лицу и волосам убитого, и в то же время посмотрел на часы, на которых было семь сорок. Тереза вот-вот подъедет, лучше выйти отсюда, подождать ее в саду или на улице, избавить ее от зрелища идола с лицом, обмазанным кровью, красные струйки бежали по шее, обтекали груди, соединялись в изящном треугольнике внизу живота, ползли по ногам. Топор глубоко застрял в голове принесенного в жертву, и Моран, выдернув его, взвесил на липких руках. Он немного подтолкнул ногой труп к самой колонне, понюхал воздух и приблизился к двери. Лучше открыть ее, чтобы Тереза смогла войти. Прислонив топор к стене у дверей, он начал раздеваться, потому что было жарко и пахло густым, пахло толпой, запертой в одном месте. Уже голый, он услышал шум такси и голос Терезы, заглушавший звуки флейт; он потушил свет и с топором в руках встал за дверью, облизывая лезвие и думая, что Тереза — воплощенная пунктуальность.