Рене Фалле - Париж в августе. Убитый Моцарт
Он пожал плечами.
— …Но, с другой стороны, я тоже устала. Доктор Буйо рекомендовал мне море из-за йода, к тому же ты знаешь, что у меня аллергия на сено…
— Белый голубь исчез. Влетел в разрушенный дом. Где его подстерегают черные кошки.
— …Вероники еще нет. Начнем ужинать без нее. Ты идешь?
Он оторвался от крыши и направился в столовую, открытое окно которой выходило во двор — царство помоек по вечерам и мамаши Пампин двадцать четыре часа из двадцати четырех. Пять приборов на столе, как пальцы руки. Фернан самостоятельно закапывал себе в нос капли — несмотря на свои шесть лет, он был стреляный воробей в своих тысяча и одной болезни, из которых девятьсот девяносто пять вымышленные. Сейчас, по случаю приближающихся каникул, он решил довольствоваться самой ничтожной из них — насморком. Он знал названия и свойства 674 лекарств. При таких способностях он должен стать фармацевтом. Что касается Жильбера, то тот ловко ковырял в носу, одновременно читая «Тэн-тэн»[3] — этим разнообразным занятиям он отдавал явное предпочтение перед школьными уроками. Еще один, кого не будет волновать интеллектуальная сторона вещей или серьезный кинематограф. Он хотел стать рабочим. Он заметил, что эти люди часто устраивают забастовки, и не хотел пропустить интересную форму социальной борьбы.
— Ну… можно узнать, чем же она занята, Вероника? — проворчал Плантэн для очистки совести, усаживаясь перед блюдом лука-порея в уксусе.
— Чем она занята — Вероника! — проблеял Фернан на мотив своего собственного сочинения.
— Она, должно быть, задержалась на занятиях.
— Ах! Ах! — забормотал Плантэн, подчеркивая скрытый смысл. — Ах! Ах!
— Ты везде видишь плохое.
— Везде — нет. Но здесь — да.
Жена сделала круглые глаза, указывая подбородком на четыре насторожившихся уха мальчишек.
— Вы, по крайней мере, заказали места?
— Да. Там будет такая давка! Я хотела бы, чтобы мы уже приехали.
— Во сколько поезд?
— В восемь двенадцать.
— На нем, по крайней мере, не запрещен проезд скромным отпускникам?
— Нет.
Пришла Вероника.
— Ах, вот и ты! — побагровел Плантэн. — Вот и ты! Полдевятого! Браво!.. Очень мило, что ты хоть ночевать вернулась домой.
— Занятия, — лаконично объяснила она, садясь, мало расположенная дискутировать с презренным и деградирующим поколением.
Тогда Плантэн произнес монолог о «нынешней молодежи», в основе которого лежали диалоги по этому вопросу в отделе рыбной ловли с коллегой Бувреем.
— Ты слушаешь меня или нет?
— С трудом.
— Хочешь, чтобы я сказал? Ты закончишь на улице о’Зурс!
— О, Анри! — задохнулась мать.
— Да, на улице о’Зурс! Как мамаша Жеоржина, она там уже сорок лет, и доказательство тому то, что я знал ее еще совсем маленьким. Конечно, Жеоржина пьяница, но, однако, как-то вечером она, плача, рассказала мне, что не была бы там, если бы слушалась родителей.
Вероника слабо возразила:
— Я тоже не буду там. Ты преувеличиваешь, папа.
— Да, ты преувеличиваешь, — поддержала ее Симона.
Заколебавшись, Плантэн сбавил тон:
— Согласен. Если я и преувеличил, то намеренно. Но, моя милая, я не преувеличиваю, когда предсказываю тебе, что однажды ты вернешься домой беременной!
— О!
— Да! Беременной! Вот до сих пор! До самых глаз!
— Какой ужас! — произнесла Вероника с милой улыбкой.
— Что значит — беременной?
Фернан получил свою затрещину и завыл, что у него мигрень и ему нужно принять веганин или опталидон, потому что от аспирина у него изжога, попутно заметив, что в этом случае хорошо помогает тетразодин.
— Как же, по-твоему, это может со мной случиться, папа? — пробормотала Вероника.
— О, это очень просто! Легче, чем выиграть, к примеру, на скачках на 12.8.14!
— Ты знаешь, я все еще девственница, — сказала она, глядя ему прямо в глаза.
Бесполезно было надеяться, чтобы за ним осталось последнее слово. Он был потрясен и молча атаковал свой бифштекс.
Вероника обладала симпатичной внешностью девушки из рабочего квартала, этой уязвимой грацией молодой продавщицы. Шестнадцать лет. «О, отдай твои шестнадцать лет!» — умоляла песня. Она пока никому их не отдала. Но ужасно то, что эти шестнадцатилетние девушки отдают однажды прекрасным (и не всегда даже прекрасным) вечером кому попало свои шестнадцать лет, лишь бы только при этом присутствовала весна и страсть…
— А ты, — наконец обратился Анри к Жильберу, — ничего не скажешь?! Ты онемел?
Мальчик поднял озабоченное лицо.
— Я некоторое время воздержусь. Я выскажусь, когда стану известным профсоюзным лидером.
Плантэн потерял дар речи и, закончив ужин, ушел в свою комнату, чтобы еще немного посмотреть на крыши.
Симона была на кухне.
— Я разнес старика в пух и прах, — усмехнулся Жильбер своей сестре.
— Ну, не так, как я, — ответила та, гордая своей девственностью.
Потом они поставили на проигрыватель диск Фрэнки Торнадо, который в прошлом году был менее известным помощником колбасника по имени Жюль Пулайе. Фернан, утомленный мигренью, вместе со своими старшими братом и сестрой благоговейно слушал этот гимн «страстной любви к жизни», которая так или иначе должна подвести их к правам на участие в выборах, на квартиру в две комнаты с кухней, на социальное обеспечение, на пенсию по старости.
«Я не понимаю своих детей», — вздыхал Плантэн, положив скрещенные руки на перила ночи. Он постарался осознать вытекающую из этого драму, но это ему не удалось. «Я не понимаю своих детей. Это ужасно». Кем они станут? Да господи! Тем же, кем стал он: мужчинами. За исключением Вероники, разумеется. Да, мужчинами. Что, учитывая их количество, не потребует нечеловеческих усилий. Все мальчики в какой-то день становятся мужчинами, так же, как ночью все кошки серы. Да, ночью. Он смотрел в эту ночь, он проникал в нее и чувствовал себя так, как у себя дома. Уютно.
Потом он ощутил какое-то беспокойство.
Действительно, что он нашел такого уж приятного в этой летней ночи? Он спросит у своего коллеги Буврея, смотрит ли тот также в ночь.
Он подумал, что нет. Что Буврей ночью спит, а рядом с ним, как заряженное ружье, лежит мадам Буврей.
Он широко раскрыл глаза и углядел на крыше силуэт черного кота. Ночью не все кошки серы, доказательством этому был черный кот, шагавший по ночи.
А на улице Бобур по-прежнему автомобили…
ГЛАВА III
Он не был уродом. Конечно, шевелюра его уже не была такой волнистой и густой, как в юности. На его висках расцвели кладбищенские маргаритки, и расческе уже не нужно было сражаться, чтобы привести волосы в порядок. Но Плантэн и в повседневной жизни сохранял профессиональную улыбку, не лишенную шарма, которую дополняла неплохая выправка, называемая «офицерской». В его голосе была музыка Центрального рынка, картофеля-фри, улиц Рамбюто, Канканпуа и бульвара Севастополь, мостовых его родины, легкий акцент, журчавший как Сена под новым мостом.
— Так значит, — начал Буврей, чтобы что-нибудь сказать, — сегодня вечером ты отправляешь все семейство?
— Да, я уйду в шесть, я отпросился у Дюмулэна.
— У тебя впереди целый месяц спокойной жизни. Жаль, что этого не случится со мной.
Буврей был любитель женщин. Всем было известно о его скандальном приключении с одной продавщицей (тоже замужней) из отдела канцелярских товаров.
— Какая задница, старик! При виде ее хочется петь «Марсельезу».
По природе своей Плантэн не разделял убеждений такого эстетического порядка. Он даже скорее избегал бурных развлечений. Сложности жизни Буврея пугали его. Эти тайные гостиницы… Эти алиби… Эти страхи… Анри считал, что взрослые уже не должны таскать варенье из шкафа.
Над поплавками, над ведерками для живца, над катушками, над сачками затуманившемуся взгляду Буврея представлялся сказочный арьергард, предоставленный в распоряжение его низменных страстей на весь август.
— Слишком жарко, чтобы думать об этом, — бросил Плантэн, давая понять, что догадался о самых сокровенных мыслях своего товарища.
Буврей улыбнулся с видом знатока.
— Ошибаешься. Самое подходящее время года для раздевания. Послушай, когда ты снимаешь шлюху зимой, она хорошенько потрясет твой бумажник, прежде чем покажет тебе кусочек отменной груди. Летом ты за бесценок увидишь обе, довольные, что могут немного подышать воздухом. Мсье?
— Мне нужна «Ки-Радин»[4].
Покупатель, целиком закрытый слишком большим беретом, последовал за Бувреем. Анри, глядя на улицу Риволи, разложил по порядку удочки, которые какой-то бестолковый клиент бессовестно перемешал в поисках земного идеала. Поток автомобилей без конца и без края продвигался нелепыми, бессмысленными, непонятными прыжками по направлению к неизвестности, выбрасывая городу свои выхлопные газы, свои проклятья, свою злость и пыльный свет фар. Он как будто бы заключал в себе идею бессмертия. Как только водители умирали, их место тут же, как место Папы Римского, занимали другие. Менялись только модели машин и ругательства. Эту же заразу на четырех колесах ничто не могло остановить. Плантэн шалел от такого постоянства, хотя и сам по воскресеньям участвовал в этой железной давилке, когда толчками выводил свою старенькую малолитражку на дорогу. Потому что все парижане раз и навсегда договорились между собой о том, как они погубят Париж.