Генрих Бёлль - Чужой монастырь
У сестер Германс мое появление не вызвало, как я ожидал, нервозности, рассеять которую я был не только готов, но и заранее радовался этому; они, мол, будут подобно вспугнутым курам порхать вокруг меня, опасаться и одновременно пробовать задобрить; хриплыми голосами называть ревизию бесчестьем («Уже целых пятьдесят лет, нет, со дня основания прадедушкой нашего магазина, мы всегда соблюдали правила»), а я, словно один из племянников, выполняющий столь неприятные обязанности, обусловленные служебным, вполне очевидным долгом, начну их успокаивать, одновременно и защищая задачи налогового управления, и отгораживаясь от него («Без налогов не обойтись, вы же понимаете, уличное освещение, школы»); будут строить из себя бедняков («Конечно, есть более подходящие жертвы для налоговой ревизии, но так уж повелось: большую рыбу на волю, рыбешку — в неволю»). Ничего похожего не произошло. Бросив беглый взгляд на витрину (школьные тетради, рождественские детские календари, календари для проповедников, несколько авторучек в подарочной упаковке, домино, игра «Не сердись, парень»), я вошел в лавку. Почтенная дама, чуть старше сорока, как обычно, отнюдь не нервозно выравнивала и без того ровные стопки тетрадей и горки коробок с конфетами. Нежное лицо обрамляли густые, темные, чуть тронутые сединой, пожалуй, слишком тяжелые волосы; глаза смотрели скорее с любопытством, чем с недоверием; я видел, что, быстро оглядев меня с ног до головы, она сдержала улыбку, взяла стопку тетрадей, встряхнула, выровняла края и положила снова на место. Я подошел поближе, представился и так и не понял, было ли ее изумление естественным или наигранным, когда она широко раскрыла глаза и сказала:
— Ах, так это вы налоговый инспектор, а я подумала... — Она замолчала, сложила руки.
— Что же вы подумали, фройляйн Германс? — спросил я.
— О, — сказала она, — к нам время от времени заходят античники и археологи, чтобы купить брошюру.
— Ту самую, что расходится у вас в количестве примерно ста двадцати штук в год, — сказал я с несвойственным и неприятным мне рвением, сразу переходя к делу.
— Да, — сказала она, — каждые четыре года мы издаем ее заново тиражом пятьсот экземпляров.
Я увидел небольшую стопку брошюр, шесть или семь штук, они лежали передо мной на прилавке, и, смутившись, прочел название вслух:
— «Термы и могила римлянина Себастиануса в Броссендорфе. А. Германс». Простите, автор — ваш отец?
— Нет, это написал еще мой дедушка, мы не стали менять милый старомодный немецкий, в котором некоторые слова писались не так, как это принято теперь.
Я смущенно отвел глаза, не зная, как же мне все-таки перейти к делу. Она явно не имела ни малейшего понятия о предстоящей процедуре и всех ее «прелестях»; о необходимости предъявлять мне не только бухгалтерские книги и документы, но, если у меня возникнут обоснованные подозрения, и личные записи, даже открыть по моему требованию ящики ее письменного стола, стола старой девы.
Я покраснел, хотя не помню, чтобы вообще когда-нибудь краснел, даже давая присягу при поступлении на службу к Гребелю: «Клянусь Богом...» — уж тут-то было отчего покраснеть. Фройляйн Германс пригладила своими тонкими руками края желто-сине-красных коробок с конфетами «Возьми меня с собой», привела в порядок карандаши, выровняла резинки.
Я открыл портфель и вынул налоговые декларации сестер Германс за последние три года. За завтраком я просмотрел их еще раз и обратил внимание на вопиюще маленькие издержки фирмы, обозначенные в этих декларациях почерком, который постепенно превращался из угловато-девичьего в округлый и твердый.
— Что же, — произнесла она почти сердито, глядя на заполненные декларации, — здесь что-нибудь не так?
Я откашлялся и почувствовал, что краска еще не сошла с моих щек.
— Эти проверки, — сказал я, — отнюдь не акт недоверия, управление не сомневается в правильности ваших деклараций, просто... Знаете ли, мы изучаем таким способом условия труда, издержки предприятий, подобных вашему; к сожалению, мне для этого необходимо знать даже мелкие подробности, я должен просить вас, например...
Она наконец перестала наводить порядок, облокотилась на прилавок, и я увидел в ее серых глазах сочувствие, по моему мнению не заслуженное; управление налогов и его деятельность все еще оставляли меня равнодушным.
— Хорошо, — сказала она, — объясните мне все сами, так будет проще.
Я вздохнул, вынул из папки записную книжку и прочел ей основные положения, определяющие мои права и обязанности применительно к предстоящей ревизии. Мне казалось, что лучше их прочесть, чем пересказывать своими словами, хотя нас к этому приучали; ведь мы обязаны были держать себя «по-человечески». Любимыми словами Гребеля были: «По-человечески» и «Не лезь со своим уставом в чужой монастырь». Читая с профессиональной беспристрастностью разделы руководства, я посматривал в окно на деревенскую площадь, где автобус, стоявший за липами, тронулся с места и открыл для обозрения противоположную сторону дороги; там тоже виднелись две вывески, одна свежевыкрашенная: «Гастрономия — Гребель», другая побледнее: «Е. Шверрес. Пошив и рем. обуви». Церковный колокол ударил три четверти девятого, через несколько секунд зазвенел школьный звонок; пронзительные детские голоса возвестили перемену.
— Ладно, — сказала фройляйн Германс, — с вашими правилами без просторного стола не обойтись! Клара, — крикнула она, — Клара, — и я поразился ее умению говорить очень громко, но не крикливо.
Вторая фройляйн Германс, Клара, была немного старше, лет сорока пяти—пятидесяти, потемнее и поплотнее; судя по ее виду, кухня, хлев и сад находились на ее попечении; она выглядела еще большей чистюлей, чем сестра, словно то и дело мылась во дворе у колонки, что было не так, в течение дня я в этом убедился; ее руки как бы свидетельствовали о радости, которую они испытывают, выкапывая картошку или свеклу; широкое лицо могло бы казаться красивым, если бы не жесткий, немного скошенный рот, рот старой девы, хотя не для этой роли появилась она на свет божий. Это у нее был немного крикливый голос, это она, Клара, чуть-чуть придуривалась, когда освобождала для меня стол в соседней комнате, разглаживала на нем в качестве скатерти оберточную бумагу, несла из кухни стакан молока и говорила, хихикая: «Чего никогда не видела, так это чтобы мужчина молоко пил»; а когда я набивал трубку: «Лишь бы все добром кончилось»; когда же все устроилось, скоросшиватели, бухгалтерские книги, журналы учета входящих и исходящих были разложены по годам: «Мария, мне кажется, теперь лучше всего оставить застенчивого молодого человека в одиночестве».
Я проверял, ставил галочки, прихлебывал молоко, приминал большим пальцем табак в трубке, слушал, как Клара разговаривала во дворе с курами, как уже всерьез, ровным голосом хвалила капусту, которую, видимо, шинковала к обеду. В лавке Мария внезапно перешла на тарабарский местный диалект, когда нежно прозвенел колокольчик, — кто-то пришел купить табаку или конфет; она владела самой разной смесью диалекта и городской речи, лишь один раз я услышал настоящий диалект — пришел какой-то мужчина и потребовал, по-видимому, вновь отремонтировать ручку. Мария разговаривала с ним на чистом диалекте, звуки были такими, словно говорящие забрасывали друг друга комьями земли, я разобрал всего два слова: «ручка» и «отремонтировать»; мрачные и увесистые «р» звучали раскатисто, по-иностранному. Я проверял, ставил галочки, проверял; когда я, по сути дела, почти разобрался до конца в этом безупречном соблюдении налоговой морали, во мне затеплилось нечто, заставившее меня покраснеть и вспомнить чувства, испытанные мною при изучении расписаний движения почтовых автобусов и поездов: сначала ярость, потом восхищение прекрасным почерком, которым эта умилительная гражданственность сама о себе заявляла. Я не выудил ни малейшей «симпатичной неточности», никаких «семечек», а когда пробило полдень, со вздохом отодвинул в сторону испещренный галочками, завизированный мною баланс тысяча девятьсот сорок седьмого года, и мне захотелось, чтобы немедленно пошел снег и весь Броссендорф завернулся в белое. Я отодвинул в сторону декларации, набил трубку и огляделся; на пюпитре раскрытого фортепьяно стояли сборники песен, в книжном шкафу — четырехтомная всемирная история неизвестного автора в коричневом кожаном переплете, рядом, в пестром, — книга под названием «Функции человеческого организма, изложенные специалистом для детей, с поясняющими иллюстрациями». Затем: «Педагогика», «Психология», «Моби Дик», «Путешествия Гулливера», «Робинзон Крузо», под ними целая полка детских книг. Я встал, посмотрел у некоторых из них год издания и издательство, полистал книгу учета; счета издательств были внесены вместе с названиями книг; я нашел в кассовой книге записи о продаже, в скоросшивателе — кассовый чек, выставленный одной фройляйн Германс другой фройляйн Германс, было очевидно, что одна фройляйн Германс все-таки чувствовала себя обязанной заработать даже на сестре, она продала ей книги всего лишь с десятипроцентной скидкой. Когда я со вздохом захлопнул скоросшиватель, Мария просунула голову в дверь и спросила смеясь: