Болеслав Прус - Грехи детства
Однажды, когда отец смазывал двустволку, предназначенную для охоты на волков, ружье для охраны имущества графини и шпагу для защиты ее чести, мне удалось украсть пригоршню пороху, который, насколько мне известно, еще не имел особого назначения. Как только отец уехал в поле, я отправился на охоту, захватив огромный ключ от амбара, с отверстием, похожим на дуло, и еще одной дыркой сбоку.
Зарядив громадный ключ порохом, я подсыпал сверху щепоть раздробленных пуговиц от "невыразимых", крепко забил пыж, а для запала взял коробок трутяных спичек.
Не успел я выйти из дому, как увидел стайку ворон, охотившихся за господскими утятами. Чуть не на моих глазах одна из них схватила утенка, но не могла его сразу унести и присела на крышу хлева.
При виде злодейки во мне закипела кровь моих предков, сражавшихся под Веной. Я подкрался к хлеву, зажег спичку, нацелился из ключа в левый глаз вороны, подул, трут разгорелся... Раздался грохот, словно гром грянул. С хлева свалился наземь уже задушенный утенок, ворона в смертельном страхе взлетела на самую высокую липу, а я с удивлением увидел, что в руках у меня вместо огромного ключа осталось только его ушко, зато с соломенной крыши хлева потянулась тонкая струйка дыма, будто кто-то курил трубку.
Через несколько минут хлев, стоимость которого исчислялась приблизительно в пятьдесят злотых, был весь охвачен огнем.
Сбежались люди, прискакал верхом мой отец, после чего в присутствии всех этих доблестных и почтенных лиц недвижимость "выгорела до недр земли", как выразился винокур.
В это время со мной происходило нечто неописуемое. Прежде всего я бросился домой и повесил на обычное место ушко от разорвавшегося ключа. Затем побежал в парк, вознамерясь утопиться в пруду. Секунду спустя мой проект в корне изменился: я решил лгать, как приказчик у нас в имении, то есть отпереться от похищения ключа, от выстрела и от хлева. А когда меня схватили, я сразу признался во всем.
Меня повели в господский дом. На террасе уже собрались мой отец, графиня в платье со шлейфом, маленькая графинюшка в довольно куцей юбчонке и моя сестра (вся в слезах, как и ее подруга), затем ключница Салюся, камердинер, лакей, буфетный мальчик, повар, поваренок и целый рой горничных, швей и дворовых девушек. Я повернулся в другую сторону и увидел позади строений зеленые верхушки лип, а чуть подальше - желтовато-коричневый столб дыма, как нарочно подымавшийся над пожарищем.
Вспомнив в эту минуту слова органиста, который предрекал, что мне неизбежно прострелят башку, я пришел к выводу, что если меня когда-нибудь ждет насильственная смерть, то именно сегодня. Я поджег хлев, испортил ключ от амбара, сестра плачет, вся прислуга в полном составе стоит перед домом что же это означает?.. И я только смотрел, с ружьем ли пришел повар, так как ему вменялось в обязанность пристреливать зайцев и смертельно больных домашних животных.
Меня подвели поближе к графине. Она окинула меня печальным взглядом, а я, заложив руки за спину (как это всегда машинально делал в присутствии отца), задрал голову кверху, потому что графиня была высокого роста.
Так мы несколько мгновений глядели друг на друга. Прислуга молчала, в воздухе пахло гарью.
- Мне кажется, пан Лесьневский, мальчик этот очень живого нрава? мелодичным голосом проговорила графиня, обращаясь к моему отцу.
- Мерзавец!.. Поджигатель!.. Испортил мне ключ от амбара! - отрубил отец, а затем поспешно добавил: - Кланяйся в ноги графине, негодяй!.. - и легонько толкнул меня вперед.
- Собираетесь меня убить, так убивайте, а в ноги я никому кланяться не стану! - ответил я, не сводя глаз с графини, которая произвела на меня неотразимое впечатление.
- Ох!.. Иисусе!.. - ужаснулась Салюся, всплеснув руками.
- Успокойся, мой мальчик, никто тут не сделает тебе ничего дурного, сказала графиня.
- Ну да, никто!.. Будто я не знаю, что вы прострелите мне башку... Мне ведь давно уже сулил органист! - возразил я.
- Ох!.. Иисусе!.. - во второй раз охнула ключница.
- Старость мою позорит! - воскликнул отец. - Три шкуры я бы содрал с этого лоботряса да еще бы посолил, если бы вы не взяли его под свою защиту, графиня.
Повар, стоявший в углу террасы, прикрыл рот рукой и весь побагровел, давясь от смеха. Я не утерпел и показал ему язык.
В толпе прислуги пронесся ропот удивления, а отец, схватив меня за руку, крикнул:
- Ты что, опять?.. Перед графиней показываешь язык?
- Я показал язык повару, а то он уж думал, что так и пристрелит меня, как старого буланку...
Графиня стала еще печальнее. Она откинула мне волосы со лба, глубоко заглянула в глаза и сказала отцу:
- Кто знает, пан Лесьневский, что еще выйдет из этого ребенка...
- Висельник! - коротко ответил озабоченный отец.
- Неизвестно, - возразила графиня, гладя мои взлохмаченные вихры. Надо бы его в школу отдать, здесь он одичает. - А потом, уходя в гостиную, добавила вполголоса: - Из этого материала может получиться человек, пан Лесьневский... Только нужно его учить.
- Будет исполнено по вашей воле, графиня! - ответил отец и дал мне подзатыльник.
С террасы все ушли, но я остался, неподвижный, как камень, уставясь на дверь, за которой скрылась наша помещица. Лишь теперь я с сожалением подумал: "Отчего я не бросился к ее ногам?" - и почувствовал, как что-то сдавило мне грудь. Если бы она приказала, я бы с радостью улегся на пожарище и дал бы себя медленно изжарить на угольях догорающею хлева. Не потому, что она не велела повару ни пристрелить меня, ни побить, а потому, что у нее был такой нежный голос и печальный взор.
С этого дня я был уже менее свободен. Графиня не хотела, чтобы в огне погибли остальные постройки, отец досадовал, что не мог поквитаться со мной за сожженный хлев, а мне пора было готовиться к поступлению в школу. Учили меня поочередно органист и винокур. Говорили даже, что какие-то предметы мне будет преподавать господская гувернантка. Но, познакомившись со мной, эта дама заметила, что карманы у меня набиты камешками, ножами, дробью и пистонами, и напугалась так, что больше не пожелала меня видеть.
- Я таким бандитам уроков не даю, - сказала она моей сестре.
Однако в это время я стал уже гораздо серьезнее. Только однажды - ради опыта - хотел было удавиться. Но потом мне подвернулось какое-то другое занятие, и я не сделал себе ничего дурного.
Наконец в первых числах августа меня отвезли в школу.
Благодаря рекомендательным письмам графини экзамен я сдал вполне хорошо. Устроив меня на квартиру - со столом, репетиторством, родительским попечением и прочими удобствами - за двести злотых и пять корцев{26} провизии в год, отец повел меня покупать гимназическую форму.
Новая одежда до того мне понравилась, что я не мог достаточно налюбоваться ею за день и, тихонько встав ночью, впотьмах облачился в мундир с красным воротником и надел на голову фуражку с красным околышем, намереваясь просидеть так лишь несколько минут. Но была дождливая ночь, от дверей немножко дуло, а на мне, кроме мундира и фуражки, было только исподнее, я незаметно задремал и проспал в форме до утра.
Проведя таким образом ночь, я весьма развеселил этим товарищей, но встревожил хозяина, возбудив в нем подозрение, что он пустил к себе в дом отчаянного сорванца. Во весь дух бросился он на постоялый двор, где остановился мой отец, и сказал ему, что ни за какие сокровища в мире не согласится держать меня у себя, разве что отец прибавит ему еще пять корцев картофеля в год. После долгого торга порешили на трех корцах, но, прощаясь со мной, отец так недвусмысленно выказал свое недовольство, что я не жалел, когда он уехал, и не скучал по дому, где мог чаще ждать столь же бурных изъявлений чувств.
Мое обучение в первом классе не ознаменовалось никакими выдающимися событиями. Ныне, рассматривая то время в исторической перспективе, - как известно, необходимой для объективного суждения, - я нахожу, что в общих чертах жизнь моя мало изменилась. В школе я немного дольше просиживал в закрытом помещении, дома немного больше бегал под открытым небом. Я сменил штатское платье на мундир, а лица, пекущиеся о гармоническом развитии моих духовных и физических свойств, вместо плетки употребляли розги.
Вот и все.
Давно признано, что школа, где обучаются вместе десятки мальчиков, тем самым подготовляет их к жизни в обществе и дает им знания, которых они бы не приобрели, воспитываясь в одиночку. В истинности этого я убедился через неделю после моего поступления в школу, когда научился "жать масло" искусство, требующее участия по меньшей мере трех человек, а следовательно, не могущее существовать вне общества.
Только теперь я открыл в себе подлинный талант, самая природа которого предохраняла меня от теоретических изысканий и толкала к практической деятельности. Я принадлежал к лучшим игрокам в мяч, бывал "атаманом" в сражениях, устраивал внешкольные прогулки, называемые "бродяжничеством", и дирижировал топотом или ревом, который мы всем классом, человек в шестьдесят, иногда затевали для отдыха. Зато, оказавшись наедине с грамматическими правилами, исключениями, склонениями и спряжениями, являющимися, как известно, основой философского мышления, я сразу ощущал какую-то душевную пустоту, из глубины которой подымалась сонливость.