Роберт Уоррен - Ежевичная зима
Она стояла на задней веранде и смотрела, как этот человек входит в задние ворота, где кружат собаки (Булли прыгнул обратно во двор), ворча и оглядываясь на мать - всерьез ли был отдан приказ? Человек прошел мимо собак, едва не задев их, не обратив на них внимания. Я разглядел теперь, как он одет: старые брюки цвета хаки, темный шерстяной пиджак в полоску и серая фетровая шляпа. Серая в голубую полоску рубашка, галстука нет. Но галстук был, я видел, синий с красным - он торчал из бокового кармана пиджака. Все было не так в его одежде. Ему полагались синие джинсы или комбинезон, соломенная шляпа или старый черный фетр, пиджак, раз уж он носил пиджак, должен был быть без этих полосок. Его одежда, хотя и грязная и вытертая, как подобает одежде бродяги, не вязалась с задворками нашей фермы в центре Теннесси, от которой до ближайшего города мили и мили и даже до шоссе еще целая миля.
Он дошел почти до ступенек, ни слова не говоря, и тогда мать буднично сказала:
- Доброе утро!
- Доброе утро, - ответил он, остановился и оглядел ее. Шляпы он не снял, из-под шляпы смотрело совершенно незапоминающееся лицо, ни молодое, ни старое, ни худое, ни полное, сероватое, в трехдневной щетине. Глаза его почти невозможно описать, они были какие-то мутно-карие и налиты кровью. Когда он открыл рот, показались кривые желтые зубы. Из них пара была выбита. Именно выбита - под брешью на нижней губе виднелся шрам, еще не очень старый.
- Работу ищете? - спросила мать.
- Да, - ответил он.
Не "Да, мэм", и шляпы опять не снял.
- Не знаю, как муж, он уехал, - сказала она, и не думая скрывать от бродяги, или кого-то вроде бродяги, с хулиганским ножом в кармане, что поблизости нет мужчин, - а я вам кое-какую работу дам. В грозу утонуло порядком цыплят. Три курятника. Соберите их и закопайте. Поглубже закапывайте, чтобы собаки не достали. Вон там, в лесу. И почините курятники, которые сдуло ветром. И еще вон за тем загоном у опушки утонуло несколько курышек. Они вырвались, я не смогла их загнать. Хоть и ливень. Безмозглые эти курышки.
- Курышки - это что? - спросил он и сплюнул на мощеную дорожку. Он растер плевок, и я увидел его черные остроносые туфли, сбитые и растрескавшиеся. Носить такие в провинции дикость.
- А, это молодые индейки, - говорила мать. - Безмозглые совсем. Не стоило их вместе с цыплятами выращивать. Так они плохо растут, даже если держать их отдельно. А цыплята важней для меня. - Она запнулась и поспешила вернуться к делу. - Когда кончите с этим, приведите в порядок клумбы. Туда и песку, и грязи, и мусору намыло. Если постараться, глядишь, и не все цветы погибнут.
- Цветы, - произнес человек глухим бесцветным голосом, с тенью глубокого значения, измерить которое я не мог. Как мне кажется теперь, это не было просто презрением. Скорее отчужденным, сторонним удивлением, что ему предстоит возиться с клумбами. Слово вылетело, взгляд пересек двор.
- Да, цветы, - сказала мать жестко, не допуская против цветов никаких возражений.- В этом году они особенно хороши. - Она умолкла и посмотрела на незнакомца. - Есть хотите? - спросила она.
- Да, - сказал он.
- Подкрепитесь, а потом начнете. - Она повернулась ко мне. - Покажи, где у нас можно умыться, - велела она и ушла в дом.
Я повел его к колонке у веранды, где на низкой полке стояла пара тазов, из которых умывались при входе. Я не спешил уходить, а незнакомец положил свой маленький газетный сверток, снял шляпу и огляделся, ища для нее гвоздя. Потом налил воды и окунул в нее руки. Большие, сильные на вид, эти руки, однако, не были побуревшими и огрубелыми, как у тех, кто работает под открытым небом. Но они были грязные, грязь въелась в кожу, чернела под ногтями. Он вымыл руки, сменил воду, вымыл лицо. Вытерся и с полотенцем в руке шагнул к зеркалу на стене. Провел ладонью по щетине, внимательно осмотрел лицо, туда-сюда поворачивая голову, наконец отступил и поправил на плечах свой полосатый пиджак. Он проделывал это - гляделся в зеркало, поправлял пиджак, разглаживал его, - словно собирался в церковь или на вечеринку. Потом он поймал мой взгляд. С минуту он сверлил меня налитыми кровью глазами, затем спросил глухим грубым голосом:
- Что смотришь?
- Ничего, - выдавил я и отступил на шаг.
Он бросил скомканное полотенце на полку, направился к дверям кухни и без стука вошел. Мать что-то сказала ему, я не расслышал что. Я пошел было в дом, но вспомнил про свои босые ноги и решил повернуть к курятникам, где незнакомец должен был собирать дохлых цыплят. Там я слонялся, пока он не вышел.
Он шел по птичьему двору осторожно, но не то чтобы брезгливо, глядя под ноги на загустевшую грязь в пятнах куриного помета. Земля вспухала вокруг его черных туфель. Он подобрал первого цыпленка - я стоял шагах в трех и наблюдал за ним. Он поднял его за лапку и стал рассматривать.
Нет ничего мертвее утонувшего цыпленка. Для деревенского мальчишки вроде меня ловля лягушек, забой свиньи были делом привычным, но при взгляде на эти лапки, слабо зажавшие пустоту, у меня заныло в животе. Обычно пушистое и круглое, тельце цыпленка теперь обмякло и скукожилось, перышки слиплись, шея вытянулась, стала дряблой, как тряпочка. Глаза затянула голубоватая пленка, как у очень старых, близких к смерти людей.
Незнакомец стоял и рассматривал цыпленка. Потом огляделся, словно не зная, что с ним дальше делать.
- В сарае есть старая большая корзина, - сказал я, кивнув на постройку рядом с курятником.
Он глянул на меня, как будто только что заметил, и двинулся к сараю.
- И лопата там же, - добавил я.
Он принес корзину и стал подбирать цыплят, медленно поднимая их за лапки и грубо, порывисто бросая в корзину. То и дело его налитые кровью глаза устремлялись на меня. Каждый раз казалось, он вот-вот что-то скажет, но он молчал. Возможно, он собирался мне что-то сказать, но я не стал ждать. Мне было не по себе под его взглядом, и я ушел с птичьего двора.
И кроме того, я вспомнил, что ручей разлился, затопило мост и что все пошли туда смотреть. И я отправился через ферму к ручью. Я дошел до большого табачного поля и увидел, что оно не слишком пострадало. Земля была в порядке, грозой смыло не так уж много табака. Но в округе, я знал, его смыло много. Так отец сказал за завтраком.
Отец был у моста. Через дыру в живой изгороди я выбрался на дорогу и увидел, как он на своей кобыле возвышается над головами любующихся на разлив людей. В этом месте ручей был широк и в обычное время - милях в двух отсюда он впадал в реку, - с наступлением же половодья красная вода заливала шоссе там, где оно спускалось к мосту (мост был железный), мост тоже заливала, даже перила. Виднелась только верхняя часть стальной фермы, красная вода вскипала вокруг белой пеной. Ручей в этом месте вспухал сильно и стремительно - в нескольких милях отсюда он спускался с холмов, где овраги мгновенно заполнялись дождевой водой. Там он тек по глубокому руслу между известняковых круч, а за три четверти мили до моста выходил на равнину и разливался, бурля, шипя и дымясь, как вода из брандспойта.
На разлив всегда стекалось посмотреть пол-округи. После ливней все равно делать нечего. В поле не выйдешь, даже если твои посевы целы - тогда у тебя вроде как праздник. А если посевы размыло, тогда - куда деваться? - пытаешься отвлечься от мыслей о процентах по закладной, если мог позволить себе заложить ферму, а если нет, то от мыслей о голодном Рождестве. Вот люди и собирались у моста смотреть разлив. Все же не каждый день такое бывает.
Сначала все обсуждали, насколько вода поднялась в этот раз, потом разговоры стихали. Взрослые и дети просто стояли вокруг, на земле или в повозках, или сидели на лошадях и мулах - кто как. С час или два все смотрели на странную картину разлива, потом кто-нибудь говорил, что пора и домой обедать, и уходил по серой известняковой в пятнах луж дороге или ударял пятками лошадь и уезжал. Всем было известно, что за зрелище ожидает их у моста, но все всегда приходили, как в церковь или на похороны. Всегда приходили, непременно, если дело было летом и разлива не ждали. Зимой на паводок никто не ходил смотреть.
Я пролез в дыру в живой изгороди и увидел толпу: взрослых человек, наверное, двадцать и множество детей - и отца верхом на своей кобыле, Нелли Грэй. Он был высокий, гибкий и хорошо держался в седле. Я всегда им гордился, глядя, как он сидит верхом, такой прямой и спокойный, и, помню, первое, что я ощутил, пробравшись в то утро туда сквозь изгородь, было теплое чувство к отцу, оно всегда возникало, когда я видел его вот таким, на лошади. К нему я не пошел, я обогнул толпу с дальнего края, чтобы увидеть ручей. Прежде всего я не знал, как он отнесется к тому, что я босой. Но тут же я услышал его крик: "Сет!"
Я направился к нему, виновато протискиваясь между людьми, склонявшими ко мне широкие красные или худые желтые лица. Некоторых я знал, знал их имена, но теперь они были в толпе, среди незнакомых лиц, и казались мне чужими и недружелюбными. Я избегал смотреть на отца, пока не приблизился к нему на расстояние вытянутой руки от его каблука. Тогда я поднял глаза, пытаясь по его лицу угадать, сердится ли он, что я босой. Но прежде чем я смог прочесть что-либо на его невозмутимом скуластом лице, он наклонился и протянул ко мне руку. "Ну, хватайся!" - скомандовал он.