Джордж Элиот - Мидлмарч: Картины провинциальной жизни
– Девочка отлично держится, – сказала мать после ее ухода.
– Что ж, слава богу! – отозвался мистер Винси, подавленный гораздо более, чем дочь.
Но Розамонда вернулась домой, пылая праведным гневом. В чем повинен ее муж, как он в действительности поступил? Она не знала. Почему он ничего ей не сказал? Он не счел нужным поговорить с ней об этом предмете – разумеется, и она не станет с ним говорить. У нее мелькнула мысль уйти к родителям, но, подумав, Розамонда ее отмела – унылая перспектива жить в родительском доме, будучи замужем. Розамонда не представляла себе, как она сможет существовать в столь странной ситуации.
В течение последующих двух дней Лидгейт заметил происшедшую с женой перемену и понял, что она все знает. Заговорит она с ним или так и будет до скончания веков молчать, намекая таким образом, что верит в его виновность? Вспомним, Лидгейт находился в том болезненно-угнетенном состоянии духа, в котором мучительно почти любое соприкосновение с людьми. Правда, и у Розамонды имелись причины жаловаться на его недоверчивость и скрытность. Но, глубоко обиженный, он оправдывал себя: нет, не зря он так боялся поделиться с ней своей бедой – ведь сейчас, когда ей все известно, она и не думает заговорить с ним. И все же ему не давало покоя сознание своей вины и все труднее становилось выносить их взаимное молчание. Они были похожи на людей, потерпевших крушение, которые носятся по морю на одном обломке судна, не глядя друг на друга.
«Я глупец, – подумал он, – чего я ждал? Ведь обвенчался я не с помощью, а с заботой». В тот же вечер он сказал:
– Розамонда, до тебя дошли какие-то дурные вести?
– Да, – ответила она, отложив в сторону рукоделие, которым вопреки обыкновению занималась рассеянно и без усердия.
– Что же ты слышала?
– Наверное, все. Мне рассказал папа.
– Меня считают опозоренным?
– Да, – отвечала она еле слышно и снова машинально взялась за шитье.
Оба молчали. Лидгейт подумал: «Если бы она в меня верила, если бы ей было ясно, каков я, что собой представляю, она сразу же сказала бы, что во мне не сомневается».
Но Розамонда продолжала вяло двигать пальчиками. По ее мнению, уж если кто и должен был заговорить, так это Тертий. Ведь ей ничего не известно. К тому же если он совсем не виноват, то почему он не пытается защитить свою репутацию?
Ее молчание еще больше обострило ту обиду, с которой Лидгейт твердил себе, что никто ему не верит, даже Фербратер за него не вступился. Он стал предлагать ей вопрос за вопросом, надеясь втянуть в разговор и рассеять окутавший их холодный туман, но неприязненность Розамонды его обескуражила. Как всегда, она одну себя считала несчастной. Муж в ее глазах был совершенно посторонним человеком, неизменно поступавшим ей наперекор. Он сердито вскочил и, сунув руки в карманы, принялся расхаживать по комнате. В то же время в глубине души его не оставляло сознание, что нужно овладеть собой, рассказать все Розамонде и развеять ее сомнения. Он ведь уже почти усвоил, что должен приспособляться к ней, и поскольку ей не хватает сердечности, обязан быть сочувственным вдвойне. Вскоре он вновь пришел к мысли, что должен объясниться с нею откровенно: когда еще представится такой удобный случай? Если он сумеет ее убедить, что позорящие его слухи – клевета, с которой надлежит бороться, а не бежать ее, и что причиной всему – их постоянная нужда в деньгах, ему, может быть, также удастся внушить ей, как необходимо им обоим жить по возможности скромно, чтобы переждать тяжелые времена и добиться независимости. Он перечислит, что для этого нужно сделать, и она станет его сознательной помощницей, сподвижницей. Попробовать необходимо – иного выхода у него нет.
Он не заметил, долго ли метался по комнате, но Розамонда, находя, что слишком долго, с нетерпением ждала, когда он наконец усядется. Она тоже полагала, что пришел удобный случай внушить Тертию, как ему следует поступить. Каким образом там все произошло, ей неизвестно, но одно несомненно – их положение ужасно.
В конце концов Лидгейт сел – не на стул, где обычно сидел, а на тот, что был поближе к Розамонде, и, прежде чем начать нелегкий разговор, повернулся к ней, глядя пристально и серьезно. К этому времени он совершенно овладел собой и говорить собирался веско, так, словно не предвидел возражений. Он уже даже открыл рот, как вдруг Розамонда, уронив на колени руки, повернулась к нему и сказала:
– Право, Тертий…
– Да?
– Право, тебе наконец пора понять, что нам нельзя оставаться в Мидлмарче. Я больше не могу тут жить. И папа, и все говорят, что тебе следует уехать. С теми невзгодами, которые мне придется переносить, я легче справлюсь в любом другом месте.
Этого удара он не ждал. Вместо решительного объяснения, к которому он с таким трудом себя подготовил, все вернулось на круги своя. Перенести это он был не в состоянии. С изменившимся лицом он быстро встал и вышел.
Возможно, если бы у него хватило сил не отступиться от намерения противопоставить ее духовной скудости свое великодушие, этот вечер закончился бы более благотворно. Если бы он не обратился в бегство, ему, быть может, удалось бы оказать воздействие на воображение и волю Розамонды. Ведь даже взбалмошные и несговорчивые люди не всегда способны противостоять влиянию более значительной личности. Под бурным натиском могучей и пылкой души они могут, слившись с ней, отказаться от прежних воззрений. Но беднягу Лидгейта терзала такая невыносимая мука, что выполнить эту задачу у него не стало сил.
Общность мыслей и единство устремлений казались столь же неосуществимыми, как прежде; и даже больше, ибо после неудачной попытки Лидгейт окончательно разуверился в своих силах. Они жили бок о бок, чужие друг другу. Преодолевая отчаяние, Лидгейт пытался работать, и при каждой его резкости Розамонда все более утверждалась в сознании своей правоты. Разговаривать с Тертием бесполезно, но когда приедет Уилл Ладислав, она непременно ему все расскажет. Всегда скрытная, и она нуждалась в друге, который понял бы, как дурно с ней обходятся.
Глава LXXVI
Мир, сострадание, любовь
Все в горе призывают,
И светом сладостным они
Нас в счастье озаряют.
* * *
Ведь мир, сходя к нам, облечен
В людское одеянье,
И человечен лик любви
И сердце состраданья.
Уильям Блейк, «Песни невинности»Несколько дней спустя по приглашению Доротеи Лидгейт отправился в Лоуик-Мэнор. Приглашение не явилось неожиданностью, поскольку ему предшествовало письмо мистера Булстрода, в котором банкир сообщал, что собирается, как и намеревался, покинуть Мидлмарч и должен напомнить Лидгейту их недавний разговор по поводу больницы, о процветании которой по-прежнему радеет. Перед тем как предпринять дальнейшие шаги, он счел своим долгом еще раз обсудить этот предмет с миссис Кейсобон, которая вновь выразила желание посоветоваться с Лидгейтом. «Ваши намерения, возможно, несколько изменились, – писал мистер Булстрод, – но и в этом случае желательно, чтобы вы известили о них миссис Кейсобон».
Доротея ждала его с нетерпением. Хотя из уважения к своим советчикам она не стала, как выражался сэр Джеймс, «вмешиваться в булстродовскую историю», тревога за Лидгейта не покидала ее ни на минуту, и, когда Булстрод вновь напомнил ей о больнице, она почувствовала, что наконец-то ей представился случай сделать то, что она давно уже замышляла. Живя в богатом доме, прогуливаясь под раскидистыми ветвями деревьев, она терзалась, вынужденная сдерживать порывы чуткого, отзывчивого сердца. Она была одержима пылким стремлением помочь ближним делом, и, стоило ей узнать о ком-то, нуждающемся в поддержке, бездеятельность становилась для нее невыносимой, а собственное довольство казалось постылым. На встречу с Лидгейтом она возлагала огромные надежды, не смущаясь тем, что слышала о его сдержанности, не смущаясь также и тем, что она женщина и еще очень молода. Ей представлялось крайне неуместным думать о своем возрасте и поле, когда ее ближний нуждается в участии.
Поджидая Лидгейта в библиотеке, она перебирала в памяти все, что могла о нем припомнить. Их прежние встречи и разговоры были связаны с ее замужеством, с его печалями и опасениями… хотя нет, ей вспомнились два случая, когда, отдаваясь в ее сердце щемящей болью, облик Лидгейта сливался с обликом его жены и кого-то еще. Боль смягчилась, но ее отголоски сделали Доротею прозорливой во всем, касающемся миссис Лидгейт, и позволили ей догадываться о том, что представляет собой семейная жизнь Лидгейтов. Эта мысль ее поразила, глаза ее засверкали, она замерла в напряженном ожидании, хотя перед ее взором был только дерн да распускающиеся почки, ярко зеленевшие на темном фоне хвои.
Когда вошел Лидгейт, ее ужаснула перемена в его лице, для нее особенно заметная, ибо она не видела его целых два месяца. Он не выглядел изнуренным, но постоянная раздражительность и уныние уже отметили его черты печатью, которую они налагают даже на молодые лица. Доротея радушно протянула ему руку, и, когда он встретил ее приязненный взгляд, выражение его лица смягчилось, но, увы… печалью.