Александр Дюма - Могикане Парижа
– Милейший вы, добрый!
– Ну, вот тогда я тебе их и отдал. Видел я, как ты старался мне их отдать, видел, как ты был мучеником своей чести, и следовало бы мне сказать тебе: «Не работай ты так много, – успеешь! Сильна молодость, да ведь и ее силам мера есть!» Но я, старый эгоист, не сказал тебе этого… Прости меня!.. Правда, что очень тревожил меня и Вебер. Все говорили: «Вебер опасно болен, у него расстроена грудь, он долго не протянет!» Ну, да и в музыке его заслышались нотки души, готовой улететь в иной мир… Теперь же намучился ты, а все-таки отдал мне деньги… Только признайся, ведь я никогда не напоминал тебе о них?
– О, дорогой учитель…
– Нет, нет! Ты мне это скажи! Мне это очень нужно! Только что ты их мне отдал, я и подумал: «Отлично! Это как раз к лету!» Сам рассуди, что вышло бы, если бы Вебер умер? Но, слава богу, он жив, и я еще успею обнять его! О, чудный, великий человек! Ведь я получил от него письмо. Он в Дрездене, – пишет оперу для короля саксонского. Сегодня я уложился и взял билет до Страсбурга, а вечером и отправлюсь. Вот хотел только зайти к тебе. Пойдем, позавтракаем вместе.
– Да ведь мне еще нельзя есть и аппетита нет! – едва владея собой, хрипло проговорил Жюстен.
– А какая жалость, что ты не можешь поехать со мной. Неужели это невозможно?
– Решительно невозможно!
– Понимаю!.. Ведь у тебя уроки музыки, репетиторство, двойная бухгалтерия, корректура… Ты мог бы потерять все это.
– Да, – вздохнул Жюстен.
Мюллер был так весел, что не заметил этого вздоха.
А между тем этот вздох был даже грустнее «Последней мысли» Вебера, – в нем сказалась утрата последней надежды.
Жюстену стоило только сказать:
– Мне нужна ваша тысяча франков, чтобы выздороветь, чтобы кормить мать и сестру. Вы можете и позднее увидеться с Вебером, а теперь останьтесь, добрый учитель, останьтесь!
И Мюллер, может быть, и вздохнул бы так же горько, как и Жюстен, но, наверно, не отказал бы ему.
Но Жюстен даже и не подумал ничего подобного, обнял старика со слезами на глазах, вернулся домой и в изнеможении бросился на свою постель.
В тот же день в пять часов вечера старый Мюллер уехал в Дрезден.
Это было разрушением последней надежды.
Несмотря на все еще продолжавшуюся слабость, Жюстен стал хлопотать о возвращении своих прежних уроков и о приискании новых. Но большинство родителей отделывалось от него человеколюбивым ответом:
– У вас здоровье слишком слабое.
Наконец, выбившись из сил и почти утратив всякую надежду, молодой человек решился открыть частную школу, тем более, что детей в этом бедном околотке было много, а учебных заведений – мало.
Первым, кто отдал к нему сына, был один ремеслен ник. Сосед его, поденщик, который не мог присматривать за своим мальчиком, отвел его в школу, скорее, чтобы отделаться от него, чем ради науки, третий привел к Жюстену двух семилетних близнецов.
Через шесть месяцев у него в ученье было восемь славных белокурых и краснощеких мальчуганов. Ему приходилось проводить с ними целый день, а все они вместе доставляли ему всего сорок франков в месяц.
В бедных кварталах несчастные школьные учителя и теперь получают такую же плату.
Наконец, через два года, в июне 1820 года, у Жюстена было уже восемнадцать учеников. Он получал за них девяносто франков и жил на них с матерью и с сестрой; но слово «жить» часто перефразируется словами «не умирать от голода».
Мюллер побывал в Дрездене, виделся с Вебером, про вел с ним целый месяц и, возвратясь, сказал Жюстену:
– Я издержал мою тысячу франков до последнего сантима, но, клянусь виолончелью, я не жалею их.
XV. Домашняя жизнь школьного учителя
В доме, в котором жил Жюстен, было всего два этажа.
Во втором этаже было две комнаты и кухня. Там жили мать и сестра Жюстена.
Этот флигель стоял в глубине двора, соприкасаясь с другими домами лишь одним фасадом, и был построен, вероятно, для смотрителя фабрики, развалины которой еще виднелись неподалеку.
И вот в этом темном углу с трудом и лишениями прозябали мать, дочь и сын.
Слепая мать проводила большую часть времени в пер вой комнате, в которой сходились по вечерам и дети.
Ужасное положение свое она переносила с терпением, на которое способны только люди глубоко религиозные. Она никогда не жаловалась и держала себя с достоинством древней матроны. Спартанцы превознесли бы ее до божеского достоинства, а римский сенат издал бы указ, по которому каждый должен был бы снимать перед нею шляпу, как перед старшей жрицей великой богини. Но французское общество относилось к ней с жестокостью палача.
О! Это общество достойно строгого суда, и каждый вправе произнести над ним слова осуждения.
Больше чем вероятно, что и мы в этом случае по терпим такое же поражение, какое потерпел Иаков в борьбе с ангелом. Но когда мы предстанем на суд Божий и Бог спросит нас: «Что вы делали?» – мы ответим ему: «Победить было невозможно, но мы боролись!»
Дочь была слабым, худеньким существом, как лесной ландыш, пересаженный в темный и холодный погреб. Она унаследовала некоторые из добродетелей матери, но далеко не была ей равной по силе самоотречения. Она страдала аневризмом, который мог разрешиться при сильном волнении внезапной смертью, и, как бы предчувствуя близость могилы, иногда не выдерживала и роптала. Резких и горьких слов она не произносила никогда, потому что была воспитана в строго христианских правилах; но временами в душе ее скапливалось столько горя и боли, что мать, следившая за нею с прозорливостью любящего сердца, замечала это и страдала и за нее.
Жюстен, с утра до ночи занятый со своими учениками, мог заходить к ним днем лишь изредка, да и то только тогда, когда приходил старик Мюллер и заменял его в классной комнате.
Летом школа открывалась в восемь часов утра и запиралась в шесть вечера, а зимою дети собирались в девять часов утра и расходились в пять вечера.
Почти все это были дети ремесленников этого квартала, которые не сегодня завтра должны были приняться за ремесла отцов, а следовательно, и не нуждались в знании латинского и греческого языков.
Но двое из них были сыновьями разбогатевшего меха ника, который хотел отдать одного в политехническую школу, другого – в школу ремесел и искусств. В двенадцать лет им предстояло поступить в колледж, так что старшему приходилось оставаться у Жюстена два года, а младшему – три. Жюстен заметил в них необыкновенные способности и, как истинный непризнанный Прометей, заронил и в них искру того священного огня, который воспитал в нем старый Мюллер.
За исключением этих двух мальчиков, все остальные не хотели учиться, да и родители их не заботились о том, чтобы их чему-нибудь выучивали, кроме чтения, письма и четырех правил арифметики.
Вследствие таких скромных требований клиентов сложилось так, что мать и сестра Жюстена могли помогать ему в трудах преподавания.
Когда сестра была здорова, она сходила вниз и, пока брат уходил поболтать с матерью, заставляла детей читать или учила их счету, выводя цифры мелом на большой классной доске.
Мать же каждый день забирала добрую треть класса в свою комнату. Восемь из младших учеников усаживались на полу вокруг ее соломенного кресла, и она учила их молитвам или рассказывала трогательные эпизоды Ветхого Завета.
Вызывали умиление эти белокурые головки перед величавой слепой фигурой матроны. Когда они, стоя на коленях, в один голос произносили молитвы, казалось, что они и собрались сюда только затем, чтобы едино душно молить Бога о возвращении ей зрения.
Так скучно и однообразно тянулась жизнь скромной и честной семьи до июня 1821 года.
За исключением посещений старика Мюллера, который часто приходил посидеть с ними на несколько часов, ничто не прерывало этого монотонного, как пустыня, существования.
Изредка летом они отправлялись на прогулку, но ходили обыкновенно только в сторону Мон-Ружа.
Вместо лесов Версаля, Медона, Монморанси теперь приходилось довольствоваться вытоптанными канавами окраин, потому что слепая мать и слабая сестра не могли предпринимать длинных прогулок, которые когда-то составляли для сорокапятилетнего учителя и двенадцати летнего ученика невинную отраду.
Да и Мон-Руж представлял для них путь слишком дальний, так что до него доходили редко, и большей частью останавливались на половине или на одной трети дороги, садились у обочины и несколько часов грелись на солнце.
Зимою же все собирались вокруг маленькой изразцовой печки, в которой бережно сжигали два-три полена, вечер заканчивался в девять часов.
В доме был и камин, но его не топили, потому что в нем сразу пришлось бы сжечь столько дров, сколько у них выходило за неделю. Чтобы прекратить тягу из этой громадной трубы, которая охлаждала всю квартиру, ее заколотили.
Если старый Мюллер приходил незадолго до девяти, непременно предлагали подбросить в печку еще поленце, но он тоже непременно отказывался, говоря, что ему и без того жарко от ходьбы. После этого все снова усаживались потеснее у затухающей печки.