Криста Вольф - На своей шкуре
Лестницы давно позади, должно быть, кто-то дал мне ключ от подвала, г-жа Балушек? Вряд ли, она свои ключи дает неохотно: Что это вам понадобилось в подвале, разве у вас там уголь? Газовая печка у вас возле наружной стены, всякому видать. То-то и оно! Значит, я, скорей всего, попросила ключ у двух дам, двух кузин, которые с недавних пор называют свой аптекарский магазинчик (он расположен прямо возле нашего подъезда) бутиком; в упорных стычках с местными властями сестры добились разрешения изменить ассортимент и теперь вместо мыла, зубной пасты и туалетной бумаги торгуют дедероновыми платками, подсвечниками и парфюмерией; в подвале у них, конечно, есть склад, и они охотно дают мне ключ, на сей раз даже закрывают магазинчик на десять-пятнадцать минут раньше, чтобы другие клиенты не помешали им рассказать мне о том работнике почты, который, как и я, хотя по иным причинам, нет-нет да и просит ключ от подвала: в распределительном шкафу якобы опять какой-то телефонный подвод не контачит, надо чинить. Однако дамы, хозяйки ключей от нижнего мира, знают (как, впрочем, и все в доме), что телефонные соединения в полном порядке - или у вас вправду телефон не работает? То-то и оно. Так они и сказали этому немногословному, но вполне вежливому человеку, который, несмотря на аккуратный новенький комбинезон или как раз по этой причине, никак не может быть монтером из телефонного ведомства Германской почты, - сказали прямо в лицо и якобы даже спросили - ведь что им, собственно, было терять? нечего, - не пришел ли он вновь заменить у нас магнитофонные кассеты. "Магнитофонные кассеты" - эту фантастическую идею подсказал кузинам запломбированный светло-зеленый металлический ящичек, который находился в одном из ближних подвальных отсеков и к которому, как мы убедились, вел один-единственный провод, к сожалению именно от нашего телефона, и выходил оттуда опять-таки только один провод, чтобы через несколько метров как бы невзначай, с невинным видом, присоединиться к толстому пучку кабелей, что тянулись от других телефонов нашего дома и исчезали в большом, доступном каждому распределительном шкафу. Мы хоть и не верили, что в металлическом ящичке прятались "кассеты", однако считали целесообразным получать от владелиц бутика (одна была светлой блондинкой, вторая - жгучей брюнеткой, обе средних лет, но хорошо сохранились) надежную информацию о визитах монтера, каковые давали нам пищу для размышлений, иной раз мы даже задавались вопросом, уж не затем ли он исправно просил у дам ключ от подвала, чтобы мы об этом узнавали. О таких делах тоже ходили слухи.
Так вот, коль скоро я здесь, внизу, и отваживаюсь дальше, чем когда-либо, зайти в лабиринт подвальных переходов, я наверняка побывала у хозяек бутика, наверняка с грустью выслушала, что вскоре они перестанут торговать и тем бальзамом для душа, который я до сих пор всегда могла у них купить, хотя он был товаром дефицитным. Даже представить себе не могу, сказала я, ежедневный душ без этого бальзама, и тут брюнетка заговорщицки спросила у блондинки-кузины: Как ты думаешь, Марлиз, не стоит ли нам? - а Марлиз в знак согласия опустила веки: конечно, Жанетта. Пять флакончиков ромашкового бальзама "Иветта", запакованные по отдельности, уложены в пластиковую сумочку, на которой изящными буквами написано "Бутик Жанетта" и которую я, помнится, поначалу еще несла в руке. Где-то я, наверно, потеряла ее или оставила, когда, нащупывая мыском ноги дорогу, пробиралась в очередное темное подвальное помещение.
Лампочка здесь явно перегорела давным-давно, никто, в том числе и телефонные монтеры, сюда не забредает, много лет освещение здесь никому не требовалось. А реторта с гомункулом меж тем летит впереди - или, может, надо говорить "скользит"? - огибает углы, которых я не вижу, влечет меня дальше, туда, где порой еще действует разболтанный выключатель и лампочка, густо покрытая пылью, заступившая на службу, вероятно, в войну или сразу после войны, испускает тусклый неверный свет. Сложные, многомесячные работы по перестройке верхних частей жилого комплекса не коснулись подземелий. Как доверительно сообщил мне прораб, нет ни планов, ни карты, нет даже людей, знающих протяженный подземный лабиринт, с которым безусловно соединены наши подвалы. Если кто заблудится, пиши пропало, добавил прораб, впрочем, он провинциал, боязливый, не расположенный к всему столичному мекленбуржец.
Оказывается, каждое помещение соединено со следующими, где я еще никогда не бывала, позади в углу дощатая дверь, открывается она с трудом, потому что скребет по полу, но я, хоть и с робостью, должна ее отворить, мне нужно найти подвал, где был убит младенец. Подвалы образуют непостижимо сложную систему, теперь я бреду по щиколотку в пыли, по углам кучи древнего мусора, однажды прямо у моей ноги не спеша пробегает крыса. Лишь теперь я замечаю, что светящаяся реторта с гомункулом исчезла, ничто уже не указывает мне дорогу, направление я потеряла давным-давно, знаю только, что должна отыскать убитого младенца, хотя несказанно его боюсь. Однажды приходит время вспомнить забытое. Я блуждаю в лабиринте могил детей, не произведенных на свет, мне нужно добраться до сути выражения "не произвести на свет", а при этом я иду, спотыкаюсь, ощупью бреду дальше, теперь даже и тусклых лампочек нет, теперь у меня в руке слабенький карманный фонарик, кому-то очень хочется, чтобы я продолжила путь, и он подумал за меня о самом важном. Сейчас я следую за некогда белыми, а теперь едва заметными стрелками на стене, под которыми виднеются буквы, незабываемые для тех, кто их в свое время знал: бомбоубежище. Мельком я удивляюсь, что бомбоубежище находилось в подвальном лабиринте так далеко от нашего дома, ведь наш дом почти не пострадал, а вот в соседний дом при одном из последних воздушных налетов попала фугасная бомба и полностью его разрушила, и тут я впервые невольно задаюсь вопросом, все ли жильцы соседнего дома тогда погибли, вдруг некоторые сумели спастись - к примеру, смогли с той стороны пробиться сюда, к этому месту, где я сейчас стою и разбираю поблекшую надпись: В СТЕНЕ ПРОЛОМ! Рефлекторный ужас: в какой стене?! Но здешняя стена проломлена очень давно, я карабкаюсь по осыпающимся под ногами обломкам, согнувшись пролезаю в дыру и попадаю в помещение, как две капли воды похожее на то, откуда пришла, нет, даже тождественное, а следующее - точь-в-точь как предпоследнее, я узнаю его по остаткам деревянных стеллажей у прежде правой, а теперь левой стены, уставленных пыльными, грязными банками, на этикетках которых я с трудом разбираю некогда аккуратные надписи, сделанные зюттерлиновским почерком немецкой домохозяйки: вишня, 1940 г.; крольчатина, 1942 г.; я пытаюсь представить себе, где эта женщина в 1942 году, в разгар войны, достала крольчатину, может, у ее родителей был садовый участок, но что меня тревожит по-настоящему, так это подозрение, а затем и уверенность, что, пройдя сквозь пролом, я очутилась на территории, с зеркальной точностью повторяющей ту, что находилась перед проломом. Есть тут и стрелки на стенах, указывающие в противоположном направлении, и мусор по углам, наконец и первый, зловеще и знакомо разболтанный выключатель, и крыса, убегающая прочь. Что же это такое, неужели я обречена вечно блуждать во все новых зеркальных коридорах. Я чувствую, что иду быстрее, дышу учащеннее, мне нужно выйти отсюда, и тут вновь появляется гомункул, в своей реторте, испускающей голубоватый свет, это уж чересчур.
Вдруг подходит женщина, молодая, привлекательная, полная жизни, подхватывает гомункула на руки - он уже вырос до младенца, - я узнаю ее, кричу: Лисбет! Но меня не видно и не слышно. Шапка-невидимка, бывало такая желанная. Женщина спешит прочь, в панике, я устремляюсь за ней, хочу успокоить, спасти, а к ней подходит мужчина, невысокий, хрупкий. Обнимает ее, гладит по спине, утешает, берет у нее ребенка, который, стало быть, не убит, а жив-здоров, теперь они втроем идут впереди, мы попадаем в те тускло освещенные подвальные помещения, которые мне уже знакомы, а вот и большой подвал, дощатыми переборками разгороженный на отсеки для множества квартиросъемщиков, в широкие просветы меж досками я вижу старомодные велосипеды, кучи угля, аккуратные поленницы дров, всякую рухлядь, пачки газет, "Фёлькишер беобахтер" - читаю я и, будто во сне, иду дальше, безболезненно погруженная в 1936 год, будто во сне, иду по подвалам соседнего дома, разбомбленного сорок четыре года назад, в 1944-м, иду следом за семьей тети Лисбет, которая, как мне известно, вовсе не семья и под страхом гибели таковою стать не может и не станет, взбегаю с ними вверх по подвальной лестнице и ключом, полученным от владелиц бутика, незаметно отпираю дверь, а за этой дверью - я уже почти не удивляюсь - стоит моя пластиковая сумочка с бальзамом для душа. Следом за Лисбет, которая меж тем успокоилась и бережно несет своего малыша, я поднимаюсь на второй этаж, к двери, где значится имя ее мужа, а следовательно, и ее собственное и ее сыночка, тут она, стало быть, останавливается, достает из кармана халатика ключ, и их спутник, отец ее ребенка, который здесь должен с ними расстаться, обнимает ее, прежде настороженно оглянувшись по сторонам. Меня бросило в жар при мысли, что он может увидеть семилетнюю девочку, меня, бросило в жар от вопроса, как бы поступила эта девочка, узнай она, что у ее тети внебрачный ребенок от еврея. Он меня не видит, и я, с тяжелым, стесненным сердцем, незримо иду за этим мужчиной, а он медленно, ссутулясь поднимается еще на два этажа вверх по лестнице давным-давно не существующего дома, к двери с невзрачной, надписанной от руки картонной табличкой: "Д-р мед. Ляйтнер, практикующий врач, прием ежедневно, 17-19 час. (для арийцев запрещено)". Доктор Ляйтнер слегка кривит уголки рта, он знает (и я теперь тоже знаю), что и пациенты-евреи появляются редко, все реже и реже, их в этом городе почти не осталось, и что ему не выжить без супов, которые каждый день приносит тетя Лисбет, бесстрашно несет по лестнице наверх, не думая о том, кто может ей встретиться. Он бы погиб без хлеба, без пирогов, испеченных Лисбет, которая любит его.