Джеймс Джойс - Дублинцы (сборник)
Ощущение тепла и томной усталости охватило его, спускаясь вдоль позвоночника от плотно закутанной головы. Он чувствовал, как оно спускается, и, мысленно видя себя лежащим, улыбнулся. Сейчас он заснет.
Спустя десять лет он снова посвятил ей стихи. Десять лет назад у нее была на голове шаль, плотно закутывающая ее, в ночном воздухе клубился пар от ее теплого дыхания и башмачки постукивали по замерзшей дороге. Рейс был последний; гнедые облезлые лошадки знали это и потряхивали бубенчиками, в ясную ночь посылая вразумленье о том. Кондуктор разговаривал с вожатым, и оба то и дело кивали головами в зеленом свете фонаря. Они стояли на ступеньках вагона, он на верхней, она на нижней ступеньке. Пока они говорили, она несколько раз поднималась на его ступеньку и снова спускалась на свою, а раз или два осталась возле него, забыв сойти вниз, только потом сходила. Пусть так! Пусть так!
Десять лет меж той мудростью детишек и его нынешним безумием. А что, если послать ей стихи? Они будут зачитаны вслух за утренним чаем, под стук ложечек об яичную скорлупу. Поистине безумие! Братья ее будут с хохотом вырывать листок друг у друга жесткими и грубыми пальцами. Слащавый священник, ее дядюшка, сидя в кресле и держа листок перед собой на отставленной руке, прочтет их с улыбкой и одобрит литературную форму.
Нет, нет: это безумие. Если бы даже он ей послал стихи, она бы не стала их показывать. Нет, нет: она не способна на это.
Ему начало казаться, что он несправедлив к ней. Чувство ее невинности увлекло его почти до жалости к ней: невинности, которая была для него неведомой, пока он не обрел ее познания через грех, невинности, которая была неведомой и для нее тоже, покуда она была невинна или покуда к ней не пришла в первый раз странная унизительная немочь женской природы. Только тогда ее душа начала жить, как его душа – когда он впервые согрешил; и сердце его переполнилось нежным состраданием, когда он вспомнил ее хрупкую бледность, ее глаза, огорченные и униженные темным стыдом естества.
Где была она в то время, как его душа переходила от экстаза к томлению? Может ли быть, что неисповедимыми путями духовной жизни ее душа в эти самые минуты знала о поклонении, которое воздается ей? Да. Может быть.
Жар желания снова загорелся в его душе, зажег и охватил все тело. Чувствуя его желание, она, искусительница в его вилланелле, пробуждалась от благоуханного сна. Ее черные, томные глаза открывались навстречу его взорам. Нагая стать ее, лучащаяся, теплая и благоуханная, манила и притягивала как магнит, обволакивала как сияющее облако, обволакивала как текучие воды жизни; и словно туманное облако или воды, кругоомывающие пространство, текучие буквы речи, знаки стихии тайны, устремились, спеша излиться.
Не истомил ли тебя знойный путь?
Ангелы пали от чар твоих.
Завороженные дни позабудь.
Стоит манящему взгляду блеснуть —
Страстный огонь уж в сердце проник.
Не истомил ли тебя знойный путь?
Дым благовоний отрадно вдохнуть,
Звучной хвалы отовсюду клик.
Завороженные дни позабудь.
Наших страданий саднящую суть
К небу возносит причастный гимн.
Не истомил ли тебя знойный путь?
Жаждем мы руки в моленье взметнуть,
К жертвенной чаше припасть на миг.
Завороженные дни позабудь.
Только не в силах мы глаз отвернуть,
Взоры и стать твоя – как магнит.
Как истомил тебя знойный твой путь!
Завороженные дни позабудь.
Что это за птицы? Опираясь устало на ясеневую трость, он остановился на ступеньках библиотеки, чтобы рассмотреть их. Они кружили над выступающим углом дома на Моулсворт-стрит. В вечернем воздухе конца марта четко прочерчивался их полет, их темные тельца, стремительные, вибрирующие, рисовались четко на небе, будто на какой-то тонкой свисающей ткани дымчато-голубого цвета.
Он наблюдал полет. Одна за другою: темной стрелой, зигзаг, вновь стрелой, резко вбок, плавная кривая, трепет крылышек. Попробовал сосчитать, пока еще не все стремительные, вибрирующие тельца пронеслись мимо: шесть, десять, одиннадцать… – интересно, четное или нечетное число их тут всех? Двенадцать, тринадцать – две неслись по спирали из глубин неба. Они летали и высоко, и низко, но все время кругами, мчась по прямой и закругляя ее, и всегда слева направо, кружили вокруг какого-то небесного храма.
Он прислушался к их крику – будто писк мыши за обшивкой стены – пронзительная двойная нота. Ноты, однако, были более долгими, пронзительными, жужжащими, непохожими на крик земной твари, они понижались то на терцию, то на кварту, выдавали трель, когда летящие клювы рассекали воздух. Тонкий отчетливый пронзительный крик падал сверху, как нити шелкового света, разматывающиеся с жужжащего веретена.
Этот нечеловечий визг умиротворял его слух, которому все еще продолжали слышаться материнские рыдания и упреки, а темные хрупкие вибрирующие тельца, мелькающие, порхающие, кружащие вокруг воздушного храма в дымчатых небесах, умиротворяли его взгляд, перед которым еще стояло лицо матери.
Зачем он стоит здесь на ступенях, уставившись в небо и наблюдая полет, слушая эти пронзительные двойные крики? Ждет ли он доброго или дурного знамения? В уме промелькнула фраза из Корнелия Агриппы, а следом за ней в разные стороны замелькали обрывки мыслей из Сведенборга о связи между птицами и предметами разума и о том, что твари воздушные наделены знанием и ведают свои сроки и времена года, ибо в отличие от людей они сохранили порядок своей жизни, а не извратили этот порядок своемудрием.
Веками люди наблюдали полет птиц в небе – как он сейчас. Колоннада над ним смутно напоминала ему древний храм, а ясеневая трость, на которую он утомленно оперся, – изогнутый жезл авгура. В глубине его утомленности зашевелился страх перед неизвестным – страх перед символами и знамениями, перед человеком, чье имя он носил, человеком, подобным ястребу и улетевшим из плена на сплетенных из ивы крыльях; и перед Тотом, богом писцов, что писал тростниковой палочкой на табличке и носил на своей узкой голове ибиса двурогий серп.
Он улыбнулся, когда подумал об этом боге, потому что вставший образ напомнил ему судью в парике, с носом бутылкой, вставляющего запятые в судебную бумагу, которую держит на вытянутой руке, и понял, что ни за что бы не вспомнил имени бога, если бы оно не звучало похоже на одно ирландское ругательство. Тут было безумие. Но было ли это то самое безумие, из-за которого он собрался покинуть навсегда дом благоразумия и молитвы, в котором родился, и уклад жизни, из которого произошел?
Они вновь появились с резкими криками над выступающим утлом дома и, темные, унеслись на фоне бледнеющего неба. Что это за птицы? Ласточки, вероятно, вернулись с юга. Значит, и ему пора уезжать, ведь они – птицы, что вечно прилетают и улетают, вьют недолговечные гнезда под кровлей людских жилищ и покидают устроенные гнезда для новых странствий.
Склоните лица, Уна и Алиль,
Гляжу на них, как ласточка глядит
На гнездышко, сбираясь уж в полет
Над звонкой зыбью.
Тихая текучая радость, как ширящийся шум звенящих зыбей, заполнила его память и сознание, и в сердце его вошел тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, покой океанского безмолвия и ласточек, пролетающих в сумерках над струящимися водами.
Тихая текучая радость наполняла эти слова, где мягкие и долгие гласные мягко сталкивались и разделялись, и налагались и снова разбегались, и без конца колыхали белые буруны-колокольчики волн в немом переливе и немом перезвоне и мягком замирающем зове; и он ощутил, как то самое знамение, которого он искал в кружащем полете птиц, в бледнеющем просторе неба над головой, вылетело из его сердца, словно птица из пристанища, стремительно и спокойно.
Символ дороги или одиночества? Под действием стихов, что продолжали напевно звучать в ушах, перед его глазами всплыла постепенно сцена, которую он наблюдал в вечер открытия Национального театра. Он сидел один на галерке, апатично разглядывая цвет дублинской культуры в партере, кричаще безвкусные декорации и марионеточные фигуры в обрамлении слепящих огней рампы. За спиной у него потел грузный полисмен, который, казалось, все время порывался приступить к наведению порядка. Собратья-студенты, разбросанные тут и там, устраивали кошачий концерт: по залу дружными волнами проносился свист, издевательские возгласы, улюлюканье.
– Клевета на Ирландию!
– Немецкое производство!
– Кощунство!
– Мы нашей веры не продавали!
– Ни одна ирландка так не поступит!
– Не надо нам домодельных атеистов!
– Не надо нам начинающих буддистов!
Из окна сверху донеслось вдруг короткое шипение, означавшее, что в читальне зажгли свет. Он вошел в мягко осветившийся вестибюль с колоннами, поднялся по лестнице и через щелкнувший турникет прошел в зал.