Джованни Пирелли - Энтузиаст
«Я умер?» — подумал Да Рин и попробовал шевельнуть пальцами рук и ног. Пальцы шевелились. Тогда он решил лежать неподвижно. Покуда он лежал без движения, наружный холод возмещался теплом его тела, и все шло хорошо. Но стоило шевельнуть пальцем — и холод тысячами ручейков стекал с шеи до самых пят. Будь он сыт, все обошлось бы. пустяками, да если бы у него еще оказался тот знаменитый флакон с коньяком… Проклятый лейтенантик!
Да Рин твердо верил, что выживет. А все-таки лучше не спать, лучше быть настороже. Нельзя никогда знать заранее: уснешь и, чего. доброго, больше не проснешься.
Чтобы не уснуть, он стал самому себе рассказывать о том, что с ним приключилось. Но рассказывать об этом самому себе было неинтересно. И тогда он начал рассказ сначала. Стал повторять эту историю своей жене, словно сидел у себя дома в кухне. Дети отправились спать. Жена занята штопкой. Сестра Ида, сложив руки на животе, сидит в полутемном углу на табурете. Взгляд у нее, как всегда, отсутствующий. Мать сладко спит, склонив голову на стол. Сначала все шло гладко. Рассказывал он с удовольствием. Ему особенно нравилось, что жена не выпускала из рук иглы даже в самых страшных местах. Но затем начались какие-то провалы. Было в рассказе такое, чего нельзя было ни объяснить, ни пропустить. Тогда он замолкал. Но стоило ему прервать рассказ, как жена отрывалась от штопки и подымала глаза. Взгляд у нее был серьезный, невеселый. Это злило, отбивало у Да Рина всякий интерес рассказывать, огорчало, сковывало его. Теперь он дошел до истории с коньяком и не знал, как быть дальше. Жене он хотел рассказать, что история с коньяком тоже была обманом. Но тут у него что-то не клеилось. Он сам больше не верил, что это был обман. Столько воров вокруг, разве не могло случиться, что коньяк и на самом деле украли? К черту жену! Зачем ей знать, что лейтенант не такой же обманщик, как те молодчики из Валоны, как все они? Хуже всего было, когда он подошел к рассказу о том, как он, Да Рин, бросил этого мальчика. Да Рин говорил: «Ну да, послушайся я его — кто знает, что бы он еще со мной выкинул». Но ведь это все неправда. После того, что случилось, о каких-то новых выходках и речи быть не могло, стоило оказать мальчишке немного доверия — и тот пошел бы за ним, как пес за хозяином. Он объяснил жене: «Если б я его не бросил, не сидеть мне здесь с тобой, не рассказывать…» Но это было просто попыткой оправдать то, чего оправдать нельзя. Разве мужчина может ночью, в метель бросить даже своего злейшего врага… Теперь он вспоминал рассказы стариков, которые не раз слышал за вечерними беседами; то были рассказы о земляках, очутившихся в сходном с ним положении; о лесорубах, застигнутых непогодой; об охотниках, которые оказались на дне глубокого оврага; о контрабандистах, которым преградила путь снежная лавина. Если тот, кто сильней и крепче, оставлял товарищей, то эго делалось лишь затем, чтобы позвать людей на помощь. Тут не может быть никаких оправданий…
Да Рин почувствовал себя неспокойно. Чесалось. все тело, особенно был неприятен зуд под поясом. Должно быть, вшей набрал во время ночлега на подстилке из соломы. Пришлось сжать зубы и лежать неподвижно. Если уступить соблазну почесаться — то уйдет тепло, накопленное под снежным одеялом. Даже легкое движение приводило к тому, что между его телом и снежным покровом возникал ледяной промежуток. Но стоило ему лишь подумать о собственных руках или ногах, как тотчас же они начинали зудеть. Настоящая пытка. А тут еще к зуду прибавилась жажда. Жажда тоже, как зуд — о ней нельзя, не думать, а стоит лишь подумать — и жажда становится невыносимой. Он начал слизывать снег с губ. На мгновение становилось легче, но затем жажда делалась еще сильнее. Затем ему захотелось справить нужду, хоть он и сделал это перед тем, как забраться в яму. Этот позыв был тем более острым, что вызывался навязчивой мыслью, а не подлинной необходимостью. А что если решиться выйти из ямы, а затем вернуться и снова лечь на прежнее место? Чутьем Да Рин понимал, что все начнется снова: зуд, жажда и даже желание помочиться. Он только растратит накопленное тепло, и тогда холод погубит его и он умрет.
Да Рин был человеком сильным: сильным в ходьбе, в переноске тяжестей, в работе топором и мотыгой. Однако, когда речь заходила о самых насущных нуждах, сдавал и он. Человек в таких делах беззащитней собаки. Попробуйте, к примеру, заставить собаку, чтоб она не чесалась, когда у нее зуд, хоть палку об нее ломай, все равно не поможет. И все же Да Рин боролся, сжав кулаки и до предела напрягая каждый мускул; ведь не только собака, но и человек чует, когда ему грозит смертельная опасность. Да Рин не предавался философским размышлениям о жизни и смерти. Он просто хотел жить. Хотел вернуться домой. И верил, что стоит только пройти через эту ночь — ион вернется с войны домой. Может быть, вернется с отмороженной рукой или ногой. Конечно, нельзя терять ни ногу, ни руку — только господа могут обходиться без руки или без ноги; однако если он отделается легким обморожением, какое нужно; чтобы попасть в госпиталь, то потом ему разрешат поехать домой на поправку. И он снова видел себя дома, в кухне, видел Иду в полутемном углу, видел, как мать спит, положив голову на стол, видел жену, которая что-то штопала, и снова рассказывал ей о той ночи, когда…
Мысль, пройдя по замкнутому кругу, снова приводила его к отправной точке, к тому объяснению, которое придется дать, к поступку, оправдания которому не было. Как там ни вертись, а к этой точке он будет возвращаться всегда. Здесь главный узел, в нем все: и зуд, и жажда, и даже боль в мочевом пузыре. Он стал напряженно вслушиваться, ему показалось, будто он слышит зов лейтенанта: «Тони! Тони!». Так зовут на помощь только со дна пропасти. Голос лейтенанта теперь тоже не давал покоя, как зуд, как жажда, как все прочее. Нужно заставить его замолчать. Но голос послышался снова, теперь уже совсем близко, как шепот над самым ухом. Вот доказательство, что это лишь наваждение. Да Рин успокоился, но продолжал прислушиваться. Да, это голос лейтенанта. Он звал его, а Да Рин уходил, решив ни за что не останавливаться, даже не оборачиваться.
Да Рин мог терпеть зуд, мог устоять перед жаждой, перед болью в мочевом пузыре, но этому голосу… нет, ему он не мог противиться. Теперь он расчесывал тело обеими руками и, наконец, не выдержал, вскочил и выпрямился в своей яме. Оглядевшись по сторонам, он увидел, как над заснеженным плоскогорьем, над острыми ребрами хребтов сверкают звезды — все звезды, какие есть на небе. И звезды напомнили ему о сочельнике. Тогда Да Рин решил отметить рождество. Пусть праздник будет праздником назло войне, назло всем бедам на земле. Из кармана куртки он достал свою последнюю сигарету, зажег ее и сделал глубокую затяжку. Теперь к нему вернулось спокойствие. Он знал, что делать.
XV
Может, оттого, что это была рождественская ночь, а может, оттого, что в эту ужасную ночь действительно сказались последствия всех ошибок, противоречий, безумных честолюбивых замыслов, преувеличенного страха, упрямства и отступлений, которыми были отмечены первые месяцы войны, но в памяти тех, кто, пройдя сквозь эту ночь, остался жив, сохранилось о ней незабываемое, полное тревоги и страха воспоминание: то был кромешный ад, день страшного суда.
Десятки тысяч людей, дошедших до предела физического и морального истощения, голодных и оборванных, отступали и в темноте месили ногами грязь. Они мокли под дождем, шли сквозь снег и метель, движимые одним стремлением — бежать от противника, который следовал за ними по пятам. Воинские части перемешались друг с другом, обозы были рассеяны, либо потеряны вместе со всем имуществом. Офицеры шли вперемежку с солдатами, оружие побросали, боевого охранения больше не было. Охваченные паникой, которая распространяется чем дальше от фронта, тем быстрее, бежали в тыл высшие штабы, тяжелая артиллерия, базы Интендантства, полевые госпитали, склады.
Все то, что не удавалось вывезти, уничтожали на месте, сжигали, взрывали или попросту бросали. Мрак ночи и паника равно скрывали как поступки, которые говорили о самоотверженности, так и безответственность, трусость, грабежи, кражи. Начался хаос. Раненые, которых отсылали в полевой госпиталь, находили там лишь остатки соломы на полу и клочья бумаги. Они должны были продолжать свой бесконечный крестный путь — многие по дороге умирали от потери крови, гангрены или просто падали обессилев. Обозы, посланные к линии фронта, сталкивались с отступавшими частями, и тогда завязывались схватки между обозными и солдатами, набрасывавшимися на поклажу. Такие «сражения» кончались тем, что обозные вместе с мулами в ужасающем беспорядке шли назад вместе с отступавшими. Вестовые, возвращаясь в свои штабы, заставали опустевшие и темные комнаты с остатками золы в печах, где сжигали документы. Всего несколько часов назад, когда их отправляли с приказами, все здесь было на полном ходу: стучали штабные пишущие машинки, работали радио и телефон, скатерти покрывали столы в офицерской столовой, простыни лежали на койках.