Анастасия Вербицкая - Дух времени
«Расту, сам чувствую, что расту», — писал он матери, которая страстно ждала его писем и тайно плакала над ними. А писал он ей часто и откровенно. Ему по-прежнему доставляло наслаждение приобщать эту богатую натуру к сокровищам цивилизации; делиться с нею впечатлениями; разбираться вместе с нею в этом хаосе нахлынувших в душу новых чувств и новых веяний. Его письма напоминали дневник.
И Анна Порфирьевна скоро узнала, куда и на что ухнул его капитал… Она с ним заодно переживала все его увлечения. И она не осудила его. Для нее — «натуры не от мира сего», как ее определил Потапов, — деньги были всегда «делом наживным», а не целью жизни и культом, как для целого ряда ее предков. И если она сокрушалась вообще, то лишь от страха за судьбу своего любимца. Этот страх, после гибели Потапова, отразился болезненно на всем ее организме, наполнив ее душу темными предчувствиями.
Но Тобольцев был прежде всего артист по натуре, и за границей искусство привлекало его сильнее политики. При нем в Вене ставили «Ткачей» и «Потонувший Колокол» Гауптмана. Он посещал в Париже «Свободный театр» Антуана[53], знакомился с великими артистами. В Дармштадте и Мюнхене он сблизился с художниками. Был в Байрейте на могиле Вагнера и в его театре; слушал «Парсифаля», «Тристана и Изольду»…[54] В Риме он бродил по форуму, с планом в руке, восстанавливая фантазией все эти развалины, с благоговением ступая по плитам древней мостовой. В Неаполе часами стоял пред Венерой Каллипигийской и за бешеные деньги купил ее копию-миниатюру из каррарского мрамора… Италия очаровала Тобольцева, и он долго не мог расстаться с Флоренцией, этим городом цветов и радости.
Он сам чувствовал, как вырос, когда очутился наконец в своей родной Таганке, в огромном двухэтажном доме, где когда-то в девять часов спускали цепных собак и тушили огни… Какой темной, дикой и бесконечно жалкой показалась ему Таганка, его семья, уклады всей этой жизни — его родина!.. С какой болезненной жалостью обнял он мать, когда она кинулась ему на шею с воплем радости!.. Анна Порфирьевна «сдалась». Он это понял сразу.
Встречать его высыпала в переднюю вся родня: Капитон с женой и детьми, Николай и вся дворня. Но наверху, на лестнице показалась женщина… Маленькая черная головка на высокой фигуре. Странные зеленоватые глаза… Дикая и пугливая, она исчезла мгновенно. Словно приснилась.
— Сказка… — прошептал Тобольцев. — Кто это, маменька?
— Это Лиза… Жена Николая… Разве ты не получил письма?
Он промолчал, задумавшись внезапно, не расслышав вопроса. Наивный, непосредственный восторг, почти граничивший с ужасом… какое-то словно безволие перед стихийной, несознанной страстью… да, он все это прочел в незнакомом женском лице в одно короткое мгновение. И был потрясен.
«Эта встреча не пройдет даром…» — почувствовал он.
Наверху, у матери, он спросил, озираясь:
— А где мой портрет, который я вам из-за границы прислал? Не вижу его…
— Ах! В самом деле!.. Это все Лиза… Чудачка!.. Взяла показать кому-то, да и держит у себя… — И она нервно позвонила.
— Оставьте, маменька!.. Потом… — Его ноздри дрогнули, и в зрачках загорелся огонек. — Они давно женаты, маменька?
— Скоро два года.
— И дети есть?
— Нету… — Тень прошла по лицу Анны Порфирьевны. — Ну, Бог с ней! Расскажи лучше о себе.
Вошла горничная с низким поклоном и остановилась на пороге, вперив в Тобольцева яркие глаза.
— Федосеюшка, попроси Лизавету Филипповну портрет барина прислать, что у них на столе стоит…
Горничная вышла, опять низко поклонившись.
Тобольцев засмеялся.
— Это что за схимница? Я вижу все новые лица… А красива!
— Это Федосеюшка. Никто лучше ее за мной ходить не умеет… И массажистка на редкость. Анфиса стара стала…
— Стильная особа… А глаза как свечи, ярки…
Тобольцев с сокрушением разглядел в потемневшем лице матери следы развивавшейся болезни печени. Вдруг он спросил: «А что вам, маменька, о Потапове известно?»
Она вздрогнула.
— Ничего неизвестно… А что?
— Он на свободе. Бежал из ссылки… У меня есть письмо…
Она всплеснула руками, потом медленно перекрестилась.
Действительно, уже в Париже Тобольцев получил три месяца искавшее его по Швейцарии письмо, зачеркнутое и перечеркнутое, с знакомым почерком, от которого у него забилось сердце. Тобольцев ахнул, прочитав первые строки:
«Жив Курилка!» — писал Потапов, но не из Сибири, а из Твери, без подписи и эзоповским языком, что не помешало Тобольцеву понять главное: Потапов бежал. Но не за границу, по обычному шаблону его товарищей, на «вынужденное бездействие и самозагрызание», — а прямо-таки в разгар борьбы, на фабрику, куда он поступил под чужим именем. Сколько времени он сохранит свободу — неизвестно. Но дешево на этот раз ее не отдаст! «Передай мой низкий поклон „искоркам“ от сибирского медведя[55], — кончал он. — Пусть поярче светят нам в ночи!»
С влажными глазами Тобольцев поцеловал письмо.
Но с тех пор много воды утекло, а о Потапове никто не слыхал… «На этот раз сгинул», — решил Тобольцев.
V
Анна Порфирьевна весь собственный капитал вложила в дело мужа и стала пайщицей. Годы шли, а капитал ее рос. По смерти Кирилла Андреевича, хотя деньги его были поделены между вдовой и детьми, Анна Порфирьевна опять-таки, по воле покойного мужа, стала во главе дела и была богаче сыновей. И это обстоятельство, в связи с ее властной натурой и загадочной сдержанностью в обращении с людьми, создало Анне Порфирьевне в семье исключительное положение. Сыновья перечить ей не дерзали. Они имели паи и получали жалованье от матери. Жен своих они тоже сделали пайщицами.
По возвращении «блудного сына» из-за границы, Анна Порфирьевна заикнулась было о том, что и Андрею надо бы дать пай, но встретила враждебный отпор. Тогда же она решила про себя завещать все, что имела сама, будущей жене Андрея и его детям. «Ему дашь — семью по миру пустит. У него всегда будет своя крыша раскрыта…» — соображала Анна Порфирьевна.
Итак, Тобольцев вернулся почти без гроша, к негодованию братьев. «Француз»… У него не было теперь другой клички в семье. Братья боялись, что Андрей со своей стороны тоже станет домогаться новой доли в наследстве. Николай, плутоватый и ничтожный, совершенно подчинившийся Капитону, намекнул было, «что Андрей, в сущности, теперь — отрезанный ломоть… И что с возу упало, то пропало…». Но Тобольцев презрительно оборвал все эти подходы, объявив, что никаких претензий на наследство не имеет и что поступает на службу в ***банк.
Дело было за обедом. Вся семья до сих пор еще жила в доме Анны Порфирьевны, причем она занимала одна весь верх, а внизу разместились Николай с молодой женой и Капитон с семьей. Тобольцев по возвращении жил первое время на половине «самой». А обедала и ужинала семья неукоснительно у матери, в огромной, мрачной столовой. Разговор этот вышел, следовательно, при Анне Порфирьевне и невестках… Братья, услыхав гордый ответ Тобольцев а, бегло переглянулись между собой, боязливо покосились на мать и потом стали глядеть — на жен, как бы приглашая их быть свидетельницами данного обещания… Но напрасно искали они сочувствия у женского «сословия»…
Серафима Антоновна — Фимочка — жена Капитона, крупитчатая блондинка, всегда нарумяненная с утра, с подведенными бровями и накрашенными губками, ходившая в «разлатых» шляпах[56] и одевавшаяся по последней моде, была подкуплена с первого дня щедростью своего beaue-frèr'a[57], который привез ей в подарок воротник из настоящих венецианских кружев ручной работы. Она и раньше кокетничала с ним на правах родства. Теперь же она готова была за него всем «глаза выдрать»… Фимочка вообще была бедовая. Хотя она и робела перед строгой свекровью, но мужа своего третировала, когда у нее разыгрывались нервы. А это случалось всякий раз, когда ей требовалось новое платье или модная шубка. Капитон был скуп; деньги жены вложил в дело, и без скандала трудно было сорвать с него куш. Вся фантазия Фимочки была направлена на придумывание способов, как «нагреть» благоверного. Он взял за нею всего двадцать пять тысяч приданого и считал, что берет бедную, что ему, как представителю такой солидной фирмы, можно было и подорожиться… Да уж очень пленила его Фимочка, слывшая красавицей по всей Зацепе! Пленила ее сдобная красота, ее развязные манеры, щегольство… Он жил в слишком суровой школе, слишком мало знал женщин, чтоб устоять перед натиском Фимочкина кокетства. Он и сейчас не охладел к ней, частенько ревновал ее даже к собственным приказчикам. Но, огорчаясь ее тратами, он не забывал попрекнуть, что взял ее в дом почти ни с чем и что у него были блестящие партии.