Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет
— Нет, спасибо, — отказалась она. — Может, потом.
— Еще кое о чем, — сказал я, садясь за столик, — еще кое о чем мне надо у вас спросить. Я всегда хотел спросить об этом вашего отца, да как-то стеснялся.
— О чем же?
— Как это вышло, что ваша фамилия Муллер, а не Мюллер?
— Ой, — сказала она, — это дурацкая история, я до сих пор из-за нее злюсь.
— Что за история?
— У моего деда еще была нормальная фамилия Мюллер, но у него было много денег, а фамилия казалась ему слишком простецкой, и он угрохал кучу денег на то, чтобы заменить «ю» на «у». Никогда ему не прощу.
— Почему?
— Потому что лучше жить под фамилией Мюллер, но с деньгами, которые он ухлопал на изничтожение ни в чем не повинной буквы. Будь у меня сейчас эти деньги, мне не пришлось бы становиться учительницей.
— А вы что, не хотите?
— Не то чтобы не хочу, — замялась она, — но и не слишком-то рвусь. Но отец говорит — надо, иначе себя не прокормишь.
— Если вы согласитесь, — сказал я тихо, — я готов вас прокормить.
Она покраснела, но я был рад, что наконец сказал об этом, и сказал именно так. А еще я был рад, что наконец-то подошел мужчина и подал кофе. Он поставил кофейник на стол, убрал грязную посуду и спросил:
— Вам сливок к пирогу дать?
— Да, — отозвался я. — Сливок, да, пожалуйста.
Он отошел, и Хедвиг разлила кофе по чашкам; она все еще краснела, и я отвел глаза, уставившись на картинку у нее над головой: это была фотография статуи какой-то женщины, памятник был знакомый, я часто мимо него проезжал, но так и не знал, кого он изображает, а теперь обрадовался, прочитав под фотографией надпись: «Памятник императрице Августе» — значит, вот кто это такая.
Мужчина принес пирог. Я плеснул себе в кофе молока, размешал, ложечкой отломил кусок пирога, и обрадовался, когда Хедвиг тоже принялась за еду. Она уже перестала краснеть и, не поднимая глаз от тарелки, проговорила:
— Тоже мне пропитание, нечего сказать: охапка цветов и одна булочка всухомятку, да и то на ходу.
— Зато потом, — возразил я, — яблочный пирог со сливками и кофе. Но уж вечером непременно что-нибудь такое, что моя мама называла «нормальной едой».
— Да, — откликнулась она, — моя мама тоже говорила: хоть раз в день обязательно надо поесть нормально.
— Значит, часов в семь?
— Сегодня? — спросила она.
И я ответил:
— Сегодня.
— Нет, сегодня вечером я никак не могу. Надо навестить папину знакомую, она за городом живет, и ей давно не терпится взять надо мной шефство.
— Вам очень хочется туда ехать?
— Нет, — ответила она. — Она из тех женщин, которые, придя в гости, с порога определяют, когда хозяева в последний раз стирали шторы, и что самое ужасное: она никогда не ошибается. Если бы она нас сейчас увидела, она сразу бы сказала: он хочет тебя соблазнить.
— Она бы и тут не ошиблась, — подтвердил я. — Я хочу вас соблазнить.
— Я не знаю, — сказала Хедвиг. — Нет, мне совсем не хочется к ней ехать.
— Так не ездите, — посоветовал я. — Как было бы хорошо увидеться с вами еще раз уже вечером. А к людям, которые не нравятся, просто не надо ходить.
— Ладно, — сказала она, — я не поеду, только если я не поеду, она ведь сама заявится и утащит меня к себе. У нее своя машина, и она ужасно энергичная особа, нет, даже не так, отец всегда говорит: очень волевая.
— Ненавижу волевых людей, — сказал я.
— Я тоже, — заметила она. Она доела пирог и теперь ложечкой добирала с тарелки остатки сливок.
— А я все никак не решусь пойти туда, где должен быть к шести, — признался я. — У меня свидание с девушкой, на которой я когда-то хотел жениться, и я собирался ей сказать, что жениться на ней не хочу.
Хедвиг как раз взяла кофейник, чтобы подлить себе кофе, — рука ее замерла на полдороге.
— А скажете вы ей об этом сегодня или нет, зависит от меня, да? — спросила она.
— Нет, — ответил я. — Это только от меня зависит, и сказать все равно надо.
— Тогда идите и скажите. А кто она?
— Она как раз дочь того, кого я обокрал, и, вероятно, именно она проболталась тому, кто потом рассказал об этом вашему брату.
— Вот оно что, — заметила она. — Тогда вам, наверно, легче.
— Легче легкого, — согласился я. — Все равно что отказаться от подписки: жалко не самой газеты, жалко почтальоншу, которая лишится твоих ежемесячных чаевых.
— Тогда идите, — сказала она, — а я не поеду к папиной знакомой. Когда вам надо уходить?
— Ближе к шести, — ответил я. — Еще нет пяти.
— Оставьте меня одну, — попросила она. — Поищите писчебумажный магазин и купите мне открытку: я обещала своим каждый день писать домой.
— Хотите еще кофе? — спросил я.
— Нет, — сказала она. — Дайте мне сигарету.
Я протянул ей пачку, она взяла сигарету. Я дал ей прикурить и потом, уже стоя у стойки и расплачиваясь, смотрел, как она сидит и курит, сразу было видно, что курит она редко — сигарету держит неумело и дым выпускает, почти не затягиваясь, но когда я снова вернулся в комнату за стойкой, она подняла на меня глаза и проговорила:
— Идите же, — и я снова вышел, успев увидеть только, как она открывает сумочку: подкладка у сумочки была такого же зеленого цвета, как и ее пальто.
Я прошел всю Корбмахергассе, потом завернул за угол на Нетцмахергассе; стало прохладно, некоторые витрины уже зажглись. Я и всю Нетцмахергассе прошел, пока не набрел наконец на писчебумажный магазин.
В магазинчике на старомодных стеллажах в беспорядке теснились всевозможные канцтовары, на прилавке валялась колода карт — кто-то ее смотрел, но брать не стал, обнаружив дефекты, бракованные карты были выложены рядом с надорванной упаковкой: бубновый туз с выцветшим красным ромбом в центре и девятка пик с надломленным уголком. Тут же лежали и шариковые ручки рядом с блокнотом, на котором пробовали, как они пишут. Опершись локтями на прилавок, я стал изучать блокнот. Тут были и прихотливые завитушки, и немыслимые каракули, а кто-то написал «Бруноштрассе», но большинство покупателей предпочитали отрабатывать на блокноте свою подпись, причем первые буквы выводили с особым нажимом: вот ясным, уверенным округлым почерком написано «Мария Кэлиш», а рядом кто-то еще, словно заика, справился со своей фамилией только с третьего раза: «Роберт Б — Роберт Бр — Роберт Брах», причем и почерк был угловатый, старомодный и какой-то трогательный, я сразу решил, что писал, должно быть, старик. Кто-то подписался просто «Генрих» и тут же рядом, тем же почерком, вывел «незабудка», а еще кто-то перьевой авторучкой жирно и напористо начертал: «развалюха».
Наконец вышла молоденькая продавщица, приветливо кивнула мне и сунула колоду с обеими бракованными картами обратно в упаковку.
Я сперва попросил открытки, пять штук, и из стопки, которую она мне предложила, выбрал первые пять — с парками, соборами и еще с каким-то памятником, который я раньше никогда не видел: назывался он «Памятник Нольдеволю» и в бронзе запечатлел некоего мужчину во фраке и с рулоном бумаги в руках, который он зачем-то разворачивал.
— А кто такой этот Нольдеволь? — спросил я продавщицу, отдавая ей открытку, которую она положила в конверт к остальным. У нее было очень милое румяное лицо, черные волосы, разделенные строгим пробором, и вид женщины, которая хочет уйти в монастырь.
— Нольдеволь, — объяснила она, — строил наш Северный район.
Я знаю наш Северный район. Высоченные доходные дома, которые с 1910 года и по сей день все пыжатся, пытаясь выглядеть солидными и респектабельными буржуазными жилищами; по улицам ползают старинные трамваи, их зеленые крутобокие вагончики пробуждают во мне те же романтические чувства, какие в 1910 году испытывал, должно быть, мой отец при виде почтовой кареты.
— Спасибо, — сказал я, а сам подумал: вот, значит, за что раньше ставили памятники.
— Еще что-нибудь желаете? — спросила продавщица, и я ответил:
— Да, пожалуйста, дайте мне пачку почтовой бумаги, вон ту, большую, в зеленой коробке.
Продавщица открыла витрину, достала коробку и сдула с нее пыль.
Я наблюдал, как она отрывает лист оберточной бумаги от рулона, что висел на стене у нее за спиной, любовался ее красивыми руками, маленькими, нежными и очень белыми, а потом вдруг ни с того ни с сего достал из кармана авторучку, отвинтил колпачок и запечатлел свой автограф под именем Марии Кэлиш на блокноте. Не знаю, зачем я это сделал — слишком велик был соблазн увековечить свое имя на этом белом листке.
— О, — спохватилась продавщица, — может, вы хотите заправить авторучку?
— Нет, — ответил я, чувствуя, что краснею, — нет, спасибо, я недавно ее заправил.
Она улыбнулась, и на миг мне почудилось, что она разгадала мое побуждение.
Я положил деньги на прилавок, потом достал из кармана чековую книжку, здесь же, на прилавке заполнил чек на двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, по диагонали через весь чек написал: «Погашение задолженности», взял конверт, в котором продавщица подала мне открытки, открытки сунул в карман просто так, а чек вложил в конверт. Конверт был простенький, из самых дешевых, в таких присылают извещения из налоговой инспекции и из полиции. Едва я надписал конверт, адрес Виквебера тут же расползся на шершавой бумаге, я его зачеркнул и написал снова, медленно и разборчиво.