Редьярд Киплинг - Масонская проза
– Самый лучший на свете человек, сэр. Отставной сержант с небольшими сбережениями, довольно зажиточный, самостоятельный и очень гордый. У них в гостиной была целая выставка индийских диковинок, и они с женой позволяли нам с сестрой их рассматривать, если мы себя хорошо вели.
– А он не слишком ли стар был для фронта?
– А его этим не смутишь. Он в первые же дни войны нанялся сержантом-инструктором в батальон, а когда батальон послали на фронт, он с ним и увязался. А когда я из учебки выпустился в семнадцатом, он меня сразу записал к себе во взвод. Я думаю, его мама попросила.
– Я и не знал, что вы были так близко знакомы, – заметил Кид.
– А он этого и не показывал. У него во взводе не было любимчиков, но зато он маме во всех подробностях писал и про меня, и про все, что у нас творилось. Знаете, – Стренджвик снова заерзал на кушетке, – мы же были знакомы всю жизнь, жили через дорогу и вообще… Ему было сильно за пятьдесят. Боже мой, Боже мой! Как же все, черт возьми, сложно, если ты молодой! – Он заплакал. Но Кид не давал ему спуску и продолжал допрос:
– Итак, он часто писал твоей матери про тебя, так?
– Да. У мамы было плохо с глазами после бомбежек. Там сосудики полопались, у нее в глазах, когда она сидела в подполе, а вокруг падали бомбы. Она очень плохо видела, и ей наши письма читала тетя. Вот сейчас я про это вспоминаю и думаю, что…
– Это та самая тетя, которая умерла и про которую была телеграмма? – не отставал Кид.
– Да, тетя Армин, мамина младшая сестра. Ей было под пятьдесят. Надо же! Меня ночью разбуди и спроси – я бы сразу сказал, что она вся была как открытая книга, у нее в жизни не было ничего, что все вокруг не знали бы, причем все всё знали всегда, она никогда ничего не скрывала. Она присматривала за нами с сестрой, когда ее просили… ну мало ли что, коклюш, корь… Она помогала маме, и мы у нее дома дневали и ночевали. Дядя Армин был краснодеревщиком и еще приторговывал старой мебелью, и мы у него в сарае все время играли. У них не было детей, и когда война началась, она говорила, что это даже к лучшему. Но она редко пускалась в рассуждения о своих чувствах. Все держала в себе, ну, вы понимаете. – Он искательно заглядывал нам в глаза.
– А она что была за человек? – спросил Кид.
– Большая такая женщина, в молодости была красивой, кажется. Но мы ее видели с рождения и ничего особенного в ней не замечали, разве вот только… Мама ее звала по имени – Белла, а мы с сестрой – только «тетя Армин».
– Почему?
– Нам казалось, это имя ей больше подходит, она вся была такая медленная, уверенная, двигалась мощно, как армия.
– И это она читала твоей матери письма?
– Каждый раз, когда приходила почта, она переходила дорогу, брала ее и шла к маме. И больше мне нечего про это сказать. Вот кто бы меня ни спросил, я только это и могу сказать. Как они могли все это на меня взвалить тогда? Потому что… потому что если мертвые не воскресают, то что будет со мной и со всем, во что я верил? Вот вы мне скажите, что? Я… я…
Но Кид не давал себя сбить:
– Сержант ей все про тебя написал, правда?
– Да что он мог такого уж особенного про меня написать? У нас дел было невпроворот. Но он про меня ей писал, да, и это очень маму радовало. Я-то сам едва пару слов могу связать в письме. Я берег все до побывки, мне же были положены две недели отпуска каждые полгода, и еще каждый раз день сверху… мне повезло больше, чем всем.
– И приезжая домой, ты рассказывал и про сержанта, да? – продолжал Кид.
– Наверное, они от меня этого ждали, но я как-то об этом не думал тогда. Я слишком был погружен в свои дела. Дядя Джон, когда я бывал на побывке, всегда писал, что там у них происходит и чего мне ждать по возвращении в часть, и мама просила ей это тоже читать. А потом я должен был ходить к его жене и пересказывать всё ей. А ведь еще была девушка, на которой я собрался жениться, если выживу, после войны. Мы даже ходили по магазинам вместе, приценивались…
– Но ты же так и не женился на ней, правда?
– Нет! – его снова затрясло. – Еще до конца войны я узнал, как оно в жизни-то бывает по-настоящему. Я… я и представить себе не мог, что так случается. Ей было под пятьдесят… тете моей! И ничего не было заметно до самого конца! Вы не понимаете что ли? Она только и сказала-то под конец моего отпуска на Рождество восемнадцатого года, когда я зашел попрощаться… тетя Армин только и сказала-то, что «Ты скоро увидишься с мистером Годсо?». Я говорю: «Раньше, чем хотелось бы». И она мне: «Передай ему, что я разделаюсь со своей незадачей к двадцать первому числу, а потом сразу хотела бы с ним свидеться, как можно скорее».
– А что это у нее была за незадача? – поинтересовался Кид.
– У нее была какая-то опухоль в груди, по-моему. Но она никогда не разговаривала ни с кем о своем здоровье.
– Ясно. Ну-ка повтори, что она тогда тебе сказала.
– «Скажи дяде Джону, что я надеюсь разделаться со своей болячкой к двадцать первому числу, а потом сразу хотела бы с ним свидеться, как можно скорее». А потом рассмеялась и говорит: «Но я же знаю – у тебя голова что решето. Давай-ка я тебе это напишу, а ты ему записку передай при встрече». Она написала записку, я ее поцеловал на прощанье – она всегда меня любила больше всех других, – и поехал обратно в Фампу. И скоро думать про это забыл. А потом снова оказался на передовой – а я же был вестовым, я говорил уже, – и наш взвод стоял в траншее Северная Гавань, и у меня был приказ минометчикам, которыми командовал капрал Грант. И он тогда прочел приказ и взял из взвода пару солдат, повернуть там надо было этот их миномет, или еще что-то. И я тогда передал дяде Джону записку, а капралу Гранту дал сигарету, и он прикурил от угольной печки. И тогда Грант мне говорит: «Ох, не нравится мне это!» – А сам пальцем на дядю Джона незаметно показывает, который уже записку-то тетину читает. А знаете, сэр, вот с кем вам надо было поговорить – так это с Грантом, как он умудрялся все наперед знать. Особенно когда Рэнкин застрелился из ракетницы.
– Я и поговорил, – ответил Кид и пояснил мне: – У Гранта было шестое чувство, черт его возьми. Солдат это пугало. Вообще-то я даже был рад, когда его подстрелили. Так что было потом, Стренджвик?
– Грант и шепнул мне: «Гляди-ка, чертов англичанин, его уже повело». А дядя Джон прислонился к стенке окопа и бормотал себе под нос тот гимн, который я вам пытался пересказать. Он вдруг весь лицом переменился, как после бритья. Я про такие вещи ничего не знаю, но я сразу одернул Гранта, мол, что это он разговорился, а вдруг офицер мимо пройдет, а сам пошел себе дальше. А когда я проходил мимо дяди Джона, он мне кивнул и улыбнулся, что он нечасто делал, а потом убрал записку в карман. «Вот это по мне. Я двадцать первого – в отпуск».
– Это он так тебе сказал? – переспросил Кид.
– Точно так, я все слово в слово помню. Само собой, я ответил, что положено в таких случаях, мол, рад за него, и вскоре уже вернулся в штаб. Да и забыл про это все. Это было одиннадцатого января, через три дня после того, как я вернулся с побывки. Вы ведь помните, сэр, вокруг Фампу ничего не происходило с обеих сторон в первую половину месяца. Гансы готовили форсированную атаку, но пока у них было все тихо, мы тоже их решили не задирать.
– Я помню, – ответил Кид. – А что было с сержантом?
– Наверное, я с ним встречался все эти дни, бегая туда-сюда по траншеям, но мне это в память не запало. Да и с чего вдруг? А двадцать первого его имя значилось в отпускном листе, который я должен был отнести начальнику отпускной команды. И я это заметил, конечно. И в тот же самый вечер гансы решили испытать свой новый полевой миномет, и пока наши опомнились, они положили мину аккурат нам в отвод траншеи и накрыли с полдюжины солдат. Их как раз выносили, когда я бежал наверх к управлению, и они там полностью заняли Малый Попугайский, ну, как всегда и получалось в таких случаях, помните, сэр?
– Еще бы! А за навесом там стоял крупнокалиберный пулемет, если туда добраться. Мимо него можно было проскочить, – ответил Кид.
– И я это тоже помню. Но было уже темно, и с Ла-Манша нанесло туману, вот я и выпрыгнул из Малого Попугайского и срезал по открытой местности до того места, где тогда сложили тех четверых из Уорикского пехотного. Но в тумане я сбился с пути и оказался вдруг в полупрофильной траншее по колено, которая вела от Малого Попугайского до Французского квартала, прямо свалился в нее, на пулеметную платформу рядом со старым котлом и парой скелетов зуавов. От этого я пришел в себя и пошел прямо по Французскому кварталу, – а настила там не было, – в Мясницкий переулок, где молокососы французские лежали по шестеро в глубину по обеим сторонам, только переборками слегка прикрытые. Они там подмерзли, так что перестало капать и начало скрипеть.