Джон Голсуорси - Этюды о странностях
Такой романтической натуре мало было семи цветов радуги, мало было всех пород птиц на свете; ее жизнь была сверху донизу уставлена клетками, здесь она владела всеми ими в отдельности, перенимала их песенки, выщипывала их перышки; а потом, обнаружив, что у них ничего не осталось, выпускала их, потому что любоваться вещами, не обладая ими, было невыносимо, но и хранить их после того, как получишь от них все, было еще хуже.
Она часто недоумевала, как вообще могут жить люди, менее одаренные, чем она. До чего же скучно должно быть этим жалким созданиям, которые всю долгую жизнь заняты одним и тем же! Сама она занималась живописью, музыкой, танцами; увлекалась авиацией, автомобилем; она разводила цветы, сплетничала, участвовала в любительских спектаклях, интересовалась русским холстом и женским движением, ездила в новые страны, слушала новых проповедников, устраивала завтраки для новых писателей, знакомилась с новыми танцорами, брала уроки испанского, изобретала новые блюда к обеду, изучала новые религии, заводила новых собак и новые туалеты, завязывала новые отношения с новыми соседями; вступала в новые благотворительные общества; при этом еще оставались ее любовные дела, материнские заботы, развлечения, дружбы, хлопоты по дому, обязанности жены, политические и светские интересы, - жизнь была так полна, что, если она хоть на мгновение замирала и становилась просто "жизнью" в старом понимании, она казалась уж и не жизнью вовсе.
Наша героиня не терпела дилетантства; она ощущала в себе тот священный огонь, который делал ее настоящей артисткой, что бы она ни начинала и что бы ни бросала. Особенно же она не выносила изделий фабричного производства; на всем должен быть отпечаток индивидуальности: взгляните на цветы, как они прекрасны именно своим своеобразием, как спокойно распускаются они до полного совершенства каждый в своем уголке и манят бабочек отведать их нектара... Она знала, ей так часто твердили об этом, - что она венец творения, самая совершенная из женщин, а женщина, конечно же, последнее слово творения. Никогда еще не было на свете женщины, подобной ей, женщины, столь страстно интересующейся таким множеством вещей и готовой расширять круг своих интересов до бесконечности. Перед ней были распахнуты все двери жизни, и она непрерывно то входила в одну, то выходила из другой, так что жизни было трудновато хотя бы мельком ее разглядеть. Как кинематограф будущее театра, так она была будущим женщины и очень гордилась этим. Пригубить от чашечки каждого цветка, пока расправлены крылья, если нужно, создать новые цветы, чтобы ими упиваться; за один присест выкурить всю пачку папирос и с последним вздохом перейти в небытие! И при этом никакой спешки, нет, только женственная легкая трепетность, только настороженный взгляд быстро скользящих глаз, лишь бы не упустить ни одного нового движения, лишь бы ухватить это новое - вот в чем соль! Не забудьте еще о высоком чувстве долга, может быть, более высоком, чем у любой другой женщины до нее, ибо она была глубоко убеждена, что женщина должна наверстать, и как можно скорее, все упущенное за всю прежнюю, бесцветную, стоячую жизнь. Раздвинуть горизонты - вот ее священный долг! И не ради только чувственных наслаждений в духе Боккаччо и Людовика XV, не ради удовлетворения прихотей вульгарной, распущенной, пресыщенной, избалованной дамочки. Нет! Ради жизни глубокой и полноводной, как река, где волны чувств нагоняют и перехлестывают одна другую. Жизнь реальна, жизнь серьезна, и надо пользоваться ею, пока она тебе дана!
Сказать, что у нее были любимые книги, пьесы, мужчины, собаки, цветы, значило бы судить о ней только поверхностно. Ее истинную глубокую сущность определяла лишь одна страсть - к тому следующему новому увлечению, которое ей предстояло, и ради этого нового возлюбленного никакая Екатерина, Мессалина или Семирамида не бросили бы с такой легкостью всех предшественников. Как жадно кидалась она в объятия каждого нового увлечения, срывая с его губ поцелуи и тут же ища ему преемника; ибо только богу известно, думала она, что бы случилось, если бы она успела осушить чашу, не убедившись, что ее уже ждет следующая.
И все же время иной раз подводило ее, и она отрывалась слишком рано. Именно в такие мгновения она и проникалась ощущением смерти. Сначала она с ужасом чувствовала пустоту этих минут, прожитых "вне жизни", но постепенно они приобретали для нее свою особую прелесть, свое высокое значение.
"Я умерла, - говорила она себе. - Да, умерла; вот я лежу, без движений, без мыслей, ничего не слышу, не вижу, не воспринимаю никаких запахов; я больше не принадлежу к миру осязаемого - вот самое верное слово; надо мной что-то бесконечное синее-синее, а вокруг бесконечное бурое-бурое, это напоминает мне Египет. И я слышу, но уже не ушами, какое-то странное пение, какой-то бесцветный слабый звук, вроде... да, что-то вроде Метерлинка, и еле ощутимое благоухание, вроде... вроде... Омара Хайяма. И я чуть покачиваюсь, словно травинка на ветру. Я умерла. Меня больше нет, это именно то самое ощущение".
И ее охватывал новый восторг, потому что в этом ощущении смерти она снова жила! За завтраком или, может быть, за обедом она подробно рассказывала своему новому возлюбленному, уже утратившему для нее прелесть новизны, на что похоже это ощущение небытия.
- Право, тут нет ничего неприятного, - говорила она, - в этом даже есть своя прелесть. Совсем как турецкий кофе - чуточку отдает резиной, - я имею в виду кофе.
На что бедняга, засопев, отвечал:
- Ну да, я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду; и асфодели, конечно; это как греческий Элизиум. Я только не пойму, если уж ты умер, так, значит, умер, и - э - все тут.
Нет, такой смерти она представить себе не могла; он, наверное, прав, но тогда ведь конец всему новому, а это для нее немыслимо!
Как-то в одной из новых книг ей попалась сказочка про человека, жившего в Персии, в этой стране чудес; жизнь его проходила в неистовой погоне за ощущениями. Выйдя однажды во двор, он услышал за спиной вздох и, обернувшись, увидел собственную душу, которая явно находилась при последнем издыхании. Крошечное существо, сухое, матово-бледное, как стручок лунника, то закрывало, то открывало рот, словно устрица.
- В чем дело? - спросил человек. - Тебе как будто плохо?
И душа отвечала:
- Ничего, ничего! Не огорчайся. Это пустяки! Меня просто вытеснили. Вот и все. Прощай!
С предсмертным хрипом это крошечное существо съежилось, упало на синие плиты, которыми был вымощен дворик, и замерло. Он наклонился и хотел поднять свою душу, но когда дотронулся до нее, на его пальцах осталось только пятнышко сероватой пыли.
Эта сказка была так нова и так понравилась ей, что она стала рекомендовать книгу всем своим друзьям. Разумеется, чисто восточная мораль сказки была неприложима к западному человеку, ибо чем обширнее его поле деятельности и чем полнее он себя проявляет, тем богаче и здоровее становится его душа - свидетельством чему служили для нее собственные душевные переживания. Но ближайшей весной она сменила в своей персидской курительной комнате синие плиты на березовый паркет и обставила ее в русском стиле. Сделала она это все же только потому, что душа ее не могла обойтись хотя бы без одной новой комнаты в год.
Постоянно открывая все более широкие и новые горизонты женского бытия, она была не так глупа, чтобы ценить риск ради самого риска, - не к этому сводилась для нее прелесть приключения. Конечно, иной раз она оказывалась в рискованном положении, но она шла на риск только тогда, когда он сулил ей явную выгоду новых переживаний, а вовсе не потому, что не могла представить себе жизни без приключений. Она чувствовала себя по духу эллинкой, вобравшей еще что-то и от Америки и от Вест-Энда.
Такая женщина могла появиться только в наш век, она была истинной дочерью века, века, который непрерывно куда-то мчится, сам не ведая куда. Понятие цели непоправимо устарело, и сидеть, скрестив ноги, и греться в солнечных лучах... нет, это не сулит ничего нового, тем более что однажды это уже было испытано. Она была рождена для того, чтобы достать с неба луну и завертеть ее в рэгтайме. О да! Луну с неба, луну! Это было нока единственное, чем ей не удалось завладеть... Это - да еще ее собственная душа.
ВЕРХ СОВЕРШЕНСТВА
Перевод А. Поливановой
Достаточно было увидеть его, и сразу становилось ясно, что говорить, собственно, не о чем. Идеализм, гуманизм, культура, философия, религия, искусства - к чему в конце концов все это привело? В нем ничего этого не было и следа! В его создании участвовали: мясо, виски, гимнастика, вино, крепкие сигары и свежий воздух. Его сформировало все то, что отвечает потребностям желудка и выделке толстой кожи. Глядя на него, вы понимали, каким образом прогресс, цивилизация, утонченность превращались попросту в средства чисто внешнего воспитания, которое сделало его тем, чем он был. А чем же он был? Да совершенством! Совершенством с точки зрения высшего и священнейшего назначения человека - наслаждаться жизнью как она есть. И он сознавал, прекрасно сознавал свое совершенство, с инстинктивной хитростью не допуская никаких рассуждений по этому поводу; его не интересовало, что говорят и думают другие, он просто наслаждался жизнью и брал от нее все, что мог, не создавая никаких трудностей и даже не подозревая, что они могут возникнуть. Мысли, чувства, симпатии только обезоруживают человека, и он чуть ли не со священным трепетом всего этого избегал. Он считал, что нужно быть прежде всего твердым, и шел по жизни, нанося удары; в особенности он любил бить по шарам - лежали ли они неподвижно в маленьких песчаных лунках или стремительно катились навстречу, он бил по ним без промаха, а потом хвастал своей меткостью. Он бил также и на расстоянии из длинного ствола, производя при этом известный шум, и чувствовал, как у него что-то приятно замирало где-то под пятым ребром всякий раз, как он видел, что мишень падала наземь, и понимал, что у нее что-то окончательно замерло под пятым ребром и добивать ее уже незачем. Он пытался бить и со средней дистанции, выбрасывая перед собой на леске маленькие крючки, и бывал очень доволен, когда леска натягивалась и он вытаскивал свой улов. Он был спортсменом, спортсменом везде - не только на спортивной площадке. Он бил всякого, кто ему противоречил, и очень негодовал, когда получал сдачи. Когда только мог, не делом, так словом, он наносил удары денежному рынку. И он непрестанно бил по правительству. В то неустойчивое время ему было особенно приятно бить по правительству. К чему бы ни приводило то или иное решение правительства, он его неизменно бил. Ударить раз, другой, третий, а потом наблюдать, как оно скатывается, - это было бесподобно. Хорошо сидеть летним вечером у окна в клубе после того, как ты целый день только и знал, что усердно бил по шарам или сражался с букмекерами; приятно предвкушать, как ты еще всыпешь молодчикам Дэшу и Бланку и всей их чертовой команде. Он бил женщин - не кулаками, конечно, - он бил их своей философией. Ведь женщины только для того и созданы, чтобы мужчины могли совершенствоваться: дело женщины произвести их на свет, выкормить, выходить, а потом они нужны, чтобы создавать мужчине уют и удовлетворять его желания. Взяв от женщин все, что ему требовалось, он не чувствовал перед ними никаких обязательств; признавать обязательства было бы просто бабством! Некоторые воображают, будто всякое физическое влечение должно подразумевать душевную близость, вот вздор; и если женщина не разделяла его точки зрения, он прибегал - если не буквально, то метафорически - к хлысту. В этом отношении он был истым тевтоном. Но правительство, правительство! То справа, то слева он бил его беспрестанно. В глубине души он был убежден, что в один прекрасный день ему доведется получить ответный удар, и это приводило его в ярость, когда правилам охоты грозила опасность; в эпоху социализма и женского движения его единственной надеждой и, пожалуй, единственным утешением было бить правительство. Такой противник, как социализм, был уже настолько силен, что бить по нему можно только в клубах, мюзик-холлах и прочих вполне безопасных местах; что же до женского движения, то надо было думать, что оно погибнет от собственной руки. Так на мировой арене не оставалось никого, кроме этого богом ниспосланного противника. Считая себя порядочным, добросовестным человеком, наш герой всегда предполагал и в партнере такое же великодушие и честность, и всякий, сколько-нибудь превышавший эту мерку, был в его глазах попросту ослом.