Джон Чивер - Ангел на мосту
«Домашнее хозяйство — не по моей части», — объявила ему однажды Джил, и у него хватило ума сообразить, что это не пустые слова. Хватило сообразительности понять, что она не станет ничего менять в своем облике образованной женщины, ибо именно этот, старательно культивируемый ею облик и был источником ее жизнерадостности и бодрости.
В одну из ненастных зим случилось так, что им не удалось найти прислугу. Правда, в те вечера, когда они ждали гостей, к ним забегала на несколько часов кухарка, в остальное же время вся работа по дому падала на Джорджи. Это было в год, когда Джил проходила курс французской литературы в Колумбийском университете и пыталась окончить свой труд о Флобере. По вечерам, свободным от светских обязанностей, Джил обычно сидела в спальне за своим письменным столом, Биббер лежал у себя в кроватке, а Джорджи, нацепив передник, чистил медь и серебро на кухне. На столе перед ним стоял стаканчик виски, а кругом были разложены портсигары, каминные украшения, кастрюли, кувшинчики и ящик со столовым серебром. Чистить серебро, по выражению Джил, было не в ее стиле. Занятие это, собственно, было и не в его стиле тоже, он тоже не был подготовлен к нему своим предыдущим воспитанием. Но дело в том, что, если серебро не чистить, оно чернеет. А Джорджи, хоть Джил и назвала его «неинтеллектуальным», все же не был настолько мещанином, чтобы сопротивляться справедливой войне за равноправие, которую женщине все еще приходится вести. Да, он знал, что дым сражений еще не рассеялся, что идет борьба не на живот, а на смерть. Он понимал и то, что в ее манкировании домашними обязанностями не было злой воли — оно было плодом воспитания, которое в свою очередь явилось реакцией на еще не сломленное сопротивление общества. И Джорджи был достаточно великодушен, чтобы сознавать, что поскольку положение сильнейшего в этой борьбе все еще по традиции принадлежит ему, то и уступать, по всей видимости, тоже следует ему. Поэтому он и взял заботы по дому на себя. Не своей волей — он и это понимал — Джил вступила на стезю интеллектуальной женщины, но выбор был сделан и не подлежал отмене. Представитель беспокойного пола, он видел в своей жене источник мягкости, тепла и темных сил любви. Но отчего же, размышлял он, начищая вилки до блеска, отчего ему невольно все же представлялось, что эти свойства женской природы не вяжутся с наличием ясного и трезвого ума? Нет, он совсем не считал, что интеллект является исключительной прерогативой мужского пола, хотя традиция приписывала это преимущество мужчинам на протяжении стольких веков, что им и теперь не так легко отвыкнуть от мысли о своем превосходстве. Отчего же все его инстинкты требовали, чтобы женщина, в чьих объятиях он покоится по ночам, хотя бы скрывала от него свою ученость? Отчего он чувствовал какое-то противоречие между своей огромной любовью к жене и ее способностью усвоить квантовую теорию?
Джил стояла в дверях кухни, наблюдая за его работой. Она смотрела на него с нежностью. Какой он милый, ласковый, добрый! Как целеустремлен, как красив этот человек, с которым она связала свою судьбу! Как он любит свой дом, как гордится им! Но тут же в ее душе поднимается холодная волна сомнения. Да полно, настоящий ли это мужчина? Может, он извращенец, скрытый гомосексуалист? Но в таком случае, кто такая она сама? Может быть, и она не совсем нормальная женщина? Такая мысль была неприемлема, как, впрочем, было неприемлемо рассуждение, что ее муж чистит серебро лишь потому, что его к этому вынуждают обстоятельства. Где-то, на задворках сознания, и только на мгновение, возник образ звероподобного бродяги, лохматого, пьяного матроса, который приходил бы домой по субботам, бил бы ее, заставлял бы потакать его грубой похоти и, ползая на четвереньках, надраивать полы в доме, словно пароходную палубу. Вот за какого мужчину ей следовало бы выйти замуж! Вот кто был на самом деле предназначен ей судьбой! Но тут Джорджи поднимает голову, улыбается своей мягкой улыбкой и спрашивает, как у нее подвигается работа. «Ca marche, ca marche»[1], — говорит она усталым голосом и снова поднимается к себе. «Маленький Густав не ладил со своими резвыми товарищами, — выводило ее перо, — он был ужасно непопулярен…»
Окончив свою работу, Джорджи поднялся в спальню, подошел к Джил и слегка взлохматил ей волосы рукой.
— Погоди, — сказала она, — я хочу кончить абзац.
Она слышала, как он принимал душ, как прошел босиком по ковру и безмятежно плюхнулся в кровать. Движимая чувством долга и собственным желанием, она прошла в ванную, вымылась, надушилась и улеглась рядом в широкую супружескую постель. Чистые, душистые простыни и два кружка света, льющегося на них с обеих сторон, превращали кровать в настоящую беседку. «Bosquet, — подумала она, — brume, bruit»[2]. И, не высвобождаясь из его объятий, она поднялась в постели и продекламировала:
«Elle avait lu „Paul et Virgine“ et elle avait reve la maisonnette de bambous, le negre Domingo, le chien Fidele, mais surtout l'amitie douce de quelque bon petit frere, qui va chercher pour vous des fruits rouges dans des grands arbres plus hauls que des clochers, ou qui court pieds nus sur le sable, vous apportant un nid d'oiseau…»[3]
— К черту! — вскричал он. Переполнявшая его душу горечь била через край. Он слез с постели, извлек из стенного шкафа одеяло и пошел спать в гостиную.
Она плакала. Он завидовал ее уму — конечно, все дело в этом! Но что же ей было делать? Не притворяться же в угоду мужу слабоумной? Почему несколько слов, произнесенных по-французски, должны были довести его до исступления? Ведь вот уже, по крайней мере, сто лет, как перестали считать ум, знания, все блага образования исключительными привилегиями мужской части человечества. Нет, ее сердце не может больше выдержать всей этой жестокости. Что-то оборвалось в этом органе, он разошелся по краям, как бочонок, переполненный печалью, рассохся, как ветхая шкатулка, в которой сложены сокровища детства. «Интеллект» — она все время возвращалась к этому понятию, — решалась судьба интеллекта. Но отчего с этим словом связано так много всякой всячины? Ведь речь шла всего лишь об интеллекте, о разуме отчего же вдруг в этот ночной час абстрактное понятие словно облеклось в живую, трепетную плоть? Боль — обнаженную боль, чистую, как вываренная в бульоне и обглоданная псами кость, — вот что она ощущала, произнося про себя это слово. В нем был привкус смертельной отравы. И она долго плакала и так и уснула в слезах.
Громкий треск разбудил ее среди ночи. Она проснулась в испуге. Может, он хочет ее убить? Или что-то случилось со сложными механизмами, которыми оснащен их старинный дом? Воры? Пожар? Шум исходил из ванной комнаты. Там Джил его и застала. Голый, он стоял на четвереньках на кафельном полу. Голова его приходилась под раковиной. Джил быстро подошла к нему и помогла ему подняться. «Я в полном порядке, — сказал он, — просто чертовски пьян». Она помогла ему добраться до кровати, и он сразу уснул.
* * *Несколько дней спустя они пригласили гостей к обеду. Пошло в ход серебро, почищенное Джорджи. Вечер прошел гладко. Один из гостей, юрист по профессии, рассказал возмутительную историю. Администрация и местные власти поддержали проект строительства шоссе протяженностью в четыре мили. Шоссе должно было обойтись в три миллиона долларов. И эту сумму решено было предоставить подрядчику по фамилии Феличи. Новая дорога разрушила бы большой сад и парк, вот уже полстолетия являвшиеся общественным достоянием. Владелец парка, восьмидесятилетний старик, проживающий в Сан-Франциско, то ли не мог, то ли не хотел протестовать, а быть может, возмущение, которое он испытывал, лишило его последних сил. Запланированный отрезок шоссе не был нужен никому; сколько ни изучали схему движения в этих местах, никто не мог доказать его необходимость. Прекрасный парк и кругленькая сумма из кармана налогоплательщиков должны были перейти в руки бессовестного и хищного подрядчика.
Джил встрепенулась — такие истории по ее части. Глаза ее засверкали, щеки разрумянились. Джорджи смотрел на нее со смешанным чувством тревоги и гордости: ее гражданский пыл разбужен, и он знал, что Джил этого так не оставит. Перчатка брошена, и Джил с восторгом ее поднимет. Счастье, охватившее ее, распространилось на дом, на мужа, на весь их жизненный уклад.
В понедельник, с утра, она открыла атаку на все комиссии, ведающие дорожным строительством, и проверила сообщенные ей сведения. Затем образовала комитет и пустила петицию для подписей. Для Биббера нашли старушку, миссис Хейни, а по вечерам к нему еще приходила читать девочка-старшеклассница. Джил с головой окунулась в новое предприятие и ходила сияющая и возбужденная.
Дело было в декабре. Как-то под вечер Джорджи покинул свой рабочий кабинет в Бруклине и отправился в город за покупками. Небоскребы в центре города были наполовину скрыты дождевыми тучами, но Джорджи все равно ощущал их присутствие, как ощущаешь вершины горной цепи, когда живешь у ее подножия. Джорджи промочил ноги и чувствовал, как у него засвербило в горле. На улицах было много народу, а вывески висели под таким углом, что прочитать их было невозможно. Гирлянды лампочек над магазином «Лорд и Тейлорс» были еще видны, но от поющих ангелов, изображенных на плакате, покрывающем весь фасад магазина Сакса, виднелись только развевающиеся одежды и подбородки. Сквозь дождь доносились обрывки гимнов. Джорджи попал ногой в лужу. Вечер, и без того темный, от обилия зажженных фонарей казался еще темнее. Он вошел в магазин Сакса и, очутившись внутри, встал как вкопанный от зрелища нарядного, залитого светом полчища мародеров и мародерок. Он посторонился, чтобы не быть растерзанным входящими и выходящими толпами. Все симптомы неотвратимой простуды дали о себе знать. Женщина в черной норковой шубке уронила к его ногам сверток. Он нагнулся и поднял его. У нее было приятное выражение лица. Когда Джорджи наклонился, чтобы поднять пакет, он заметил, что туфли у нее промокли еще больше, чем у него. Она его поблагодарила; он спросил, намерена ли она штурмовать прилавки.