Мирослав Крлежа - Поездка в Россию
- По-моему, тут одни сплошные противоречия!
- Мистер Ву Сан-пэ! Вы не знаете современной европейской философии. Например, Гегель. Вы когда-нибудь слышали о Гегеле? Жаль. Наше европейское развитие и прогресс базируются на противоречиях. Тезис сербов гласит: я принадлежу к сербскому народу! Сыр - это сербский сыр, лук - сербский лук. Сербское героическое прошлое, сербский язык, сербская династия, сербский табак, сербская свинина, сербская литература, сербская победа, сербская вера, сербский Бог, "Сербский литературный вестник". Хорватский антитезис заключается в следующем: я принадлежу к хорватскому народу! Первая хорватская сберегательная касса, первая хорватская прачечная, общество хорватских писателей, первый лозунг "Хорватия - хорватам", Первое хорватское единение, первый Союз хорватских трактирщиков, пожарных, мелких торговцев и продавцов содовой воды. Это - антитезис. Тезис и антитезис дают синтез.
- А что такое синтез?
- Синтез - это югославянский народ! Кто не верит в синтетическое югославянство, тот изменник родины, и кто такого изменника родины застрелит, тот герой, мотор, инициатор объединения; тот гениальный государственник, представляющий идею объединения, как Мадзини, как Кавур. Как Светозар Прибичевич!
Далее я рассказывал китайцу Ву Сан-пэ о динарском антропологическом типе, о типах паннонском, моравском и вардарском, об ответвлениях и влиянии ренессанса и барокко, о великом европейском пути на Восток, причем все это я вещал, приподняв голову и патетически возвышая голос, слегка прикрыв глаза, стремясь уверить китайца, а в какой-то мере и себя самого, что мы гениальная раса, талантливая раса, раса будущего, народ молодой и многообещающий, как гимназист седьмого класса. И все это было неправда, все это было притворство и ложь, похожая на предисловие к какому-нибудь каталогу для нашей художественной выставки за рубежом, в котором говорится о десятисложном размере народного стиха, о Джотто, о пастухах, о нашей расе, о ее призвании и о великой пророческой миссии нашего поколения.
ЧЕРЕЗ ПЕЧАЛЬНУЮ ЛИТВУ
По мере продвижения от Берлина к Эйдкунену, что на литовской границе, с каждым километром все больше чувствуется Азия. Железнодорожный вокзал в кантовском Кёнигсберге при желтоватом свете раннего утра кажется сквозь копоть точно таким же несимпатичным, как вокзал в городе Сисак. Из Европы с ее борделями возвращаешься назад, в зону Паннонии, как будто едешь по Балканам с юга на север. После чисто выметенных станций под крышами, с фарфоровыми табличками, музыкальными автоматами, автоматами, продающими шоколад, с огнетушителями - открытые перроны, покрытые сажей котельные, снежная метель, бьющая по вагонному окну, скатерти со следами пролитого кофе и доллар в качестве международной валюты. На станциях белые польские орлы на красном фоне, звон кавалерийских шпор, мундиры, вооруженные люди, таможенники, границы, международное политическое положение - о нем напоминают какие-то деревянные времянки, сторожевые будки и типично солдафонская обстановка, словно проезжаешь по военному лагерю. Солдатские котлы, пломбированные вагоны, вооруженная пехота - человек, едущий с Балкан в Москву, перепрыгивает границы, как лошадь, преодолевающая препятствия на скачках. Балканское препятствие, потом австрийское христианско-социалистическое, барьер Масарика, забор Эберта-Носке-Стиннеса, польский с двуглавым белым орлом и уланскими флажками, восточно-прусский барьер Гинденбурга и, наконец, заборы литовский и латвийский. Лига Наций отгородила Балканы от России восемью рядами колючей проволоки, и кто не верит в блокаду, пусть проедется до Москвы, этого жуткого центра большевистской заразы, огороженного восемью европейскими карантинами. Такой путешественник сможет лично удостовериться, что чемоданы открывают восемь раз и при этом изымают все сомнительное - людей, мысли, книги, газеты, все, вплоть до туалетной бумаги.
Чем дальше на Восток, тем более из зоны спальных вагонов углубляешься в зону оголтелого национализма и невыспавшихся людей, которые зевают от усталости и чувства беспомощности перед ударами судьбы. У них зеленоватый цвет лица, они примитивны, потому что лишены элементарных удобств, таких, как, например, папиросы с золотым мундштуком и утренний кофе, отравленный желтой печатью, футболом и политикой; здесь люди живут на черной пахотной почве вместе с коровами, как скотоводческие племена, как в Чулинеце, как в Азии. Раньше вам чаще всего встречался тип, который ровно в одиннадцать часов проглатывает свой "брeдхен", курит папиросы "Батшари" или "Масари", голосует за "Немецкую национальную партию" (DNP) или "Социал-демократическую партию Германии" (SPD), путешествует с чемоданом из вулканизированной древесины, не переставая твердит о мощи своего народа (как граммофон, в точном соответствии с передовой статьей своей ежедневной партийной газеты) и вообще ведет жизнь упорядоченную и четко регламентированную. Однако, по мере продвижения к Востоку, вам то и дело попадаются люди в неустроенном первобытном состоянии, которые не движутся по проложенным рельсам, но продолжают гнить и страдать неорганизованно, испуская при этом вздохи тщетные, не урбанизированные, азиатские.
В Эйдкунене поезд пересекает границу Восточной Пруссии и затем у Вирбалиса (Virballen) переезжает на территорию республики Летувы, прежнего княжества Литовского, ныне страны без столицы, потому что Вильно принадлежит полякам, а Каунас (Ковно), старая русская крепость на Немане, производит впечатление скорее некой импровизации, но не главного города суверенной балтийской республики. Литва - это не остывший котел русско-польско-немецко-литовско-еврейских противоречий, и при наличии открытой проблемы польского Гданьского коридора и зоны вокруг Вислы вся Литва есть не что иное, как еще один барьер в карантине, охраняемый статистами Версальского мира в знакомых английских шинелях цвета хаки и мундирах, похожих, пожалуй, на греческие. Печальная Литва с полуразвалившимися хижинами под соломенными крышами, с распаханными полями, с разбросанными участками леса во многом напоминает наше милое отечество Хорватию.
В ее главном городе Каунасе выходит семь ежедневных газет, в парламенте верховодят клерикальные аграрии и бароны, а вся земля слева и справа от полотна железной дороги изрыта траншеями. Тому, кто был в Галиции, это напоминает Коломей и Рожнатов[24]. Холмики над могилами павших героев с покосившимися крестами, на которых сидят жирные вороны, ветряные мельницы, ясные горизонтали света над равниной - все это производит грустное впечатление. Гнилая желтоватая глина, заплаты подтаявшего снега, грязноватая разлившаяся вода, леса вдали и крестьяне с круглыми, румяными, одутловатыми лицами, пасущие скот, посасывающие свои трубочки и то и дело сплевывающие, все это навевает меланхолию, свойственную туманным, дождливым дням. В вагонах душно, как в парной бане; все вентили в поезде выпускают густой белый дым.
Рядом со мной сидела молодая женщина не старше двадцати лет. У нее было припухшее лицо с выдающимися скулами и губы, отекшие и яркие, как разлившаяся кровь. Она судорожно сжимала руки, лежавшие на коленях, и ломала пальцы. От этих непрерывных движений и от волнения кровь приливала к кончикам ее пальцев, и от этого ногти у нее казались еще более черными и грязными, чем они, наверное, были на самом деле. Она все время что-то искала в муфте, напрягая вспотевшие руки с набрякшими венами, вытирала лицо грязным платочком, терла брови косточкой большого пальца и глубоко вздыхала, прислонившись головой к зеленоватому вагонному стеклу. За этим небольшим старомодным окошком русского вагона третьего класса, свежеокрашенного красновато-коричневой, еще пахнувшей масляной краской, медленно проплывали предметы: телефонные столбы, поля, пашни, иногда какая-нибудь полуразрушенная изба, из трубы которой выходил стлавшийся по земле дым.
С усталым и безнадежным видом прислонившись к стеклу, женщина провожала своими беспокойными, заплаканными глазами стаю ворон. На ней был воротник из облезлого желтоватого меха и точно такая же муфта. Клочья меха от муфты сыпались на юбку, обтягивавшую ее полные женственные бедра. Шляпа у нее была украшена промокшим зеленым пером, которое все время падало ей на щеку, описывая одну и ту же кривую, и дама в ритме вагонной тряски время от времени поправляла это перо и узел густых волос на затылке, скрепленный простой шпилькой с крупным фальшивым бриллиантом. Напротив сидел, сгорбившись, мужчина старше ее лет на тридцать в низко надвинутом потертом полуцилиндре, рваных калошах и старой, поношенной шубе. Наклонившись и опершись правым локтем на колено, он что-то шептал своей молодой спутнице. Голос этого немолодого человека (ему было явно за пятьдесят) нервно подрагивал, его рыжие жесткие торчащие усы подпрыгивали над верхней губой с каждым произнесенным словом. Он говорил тихо, но в его шепоте слышалась ласка и затаенное сладострастие, и в то же время подавленность, и попытки убедить ее в том, что ему самому казалось нереальным. Женщина вздыхала, слушала его невнимательно, не переставая смотреть в окно на лес и облака, и откусывала шоколадку, обернутую в мятый станиоль. Они говорили по-русски, и мне показалось, что речь шла о беременности и о сложностях, которые может принести новый человечек, заявивший о своем желании явиться на свет божий. Мужчина говорил, говорил и говорил. Он доставал из карманов шубы все новые и новые шоколадки, разворачивал их и с готовностью подавал своей даме, а та все жевала, вздыхала, поправляла перо на шляпе, что-то искала в муфте, утиралась платочком, и видно было, что ей тяжело и что она не очень-то верит словам своего спутника. Как выяснилось впоследствии, это были русские эмигранты. Он представился как полковник, а она - как генеральская дочь. Он - женатый человек, у него пятеро детей. Ей было всего одиннадцать лет, когда разразилась революция. И так далее и тому подобное...